ИСТОРИЯ МОЕЙ ДУШИ

1905 год

      2 января 1905 г.

      Если говорить другому принцип*, то, значит, сам старый король. Жареная саксонская посуда.

      3 января 1905 г. Москва.

      У Серединых*. Танечка Шорникова. Фигурой - Полэр, в длинном платье с треном, оранжевый хвост, как у птички.
      Она выбегает в другую комнату, беспокоится, потом возвращается с тремя письмами в руке и демонстративно кладет на стол.
      "Ах, я к Вам на минутку с репетиции. За мной так ухаживают. Надоели. Пишут письма..."
      - Прочтите письма.
      - Нет скучно. Впрочем, вот... "Дорогая Татьяна Георгиевна! Я вас так редко вижу... гм... кх... Не надо этой игры.." Гм... какая я жестокая, что читаю эти письма...
      Он страшный дурак. Он дрался из-за меня на дуэли, и ему прострелили руку. А своему противнику он попал в живот... Заражение крови. Меня один дурак оскорбил.
      Но я не боюсь... Вот видите... шестиствольный! Мой жених? Застрелит? Ну да, он уже стрелял... Право... Терпеть не могу, когда мужчины плачут и просят о любви. Если сама любишь и заставить плакать, - это приятно... Вот мой жених... Он был женат, развелся с женой, бросил детей и теперь требует, чтобы я вышла за него замуж. Ужасно глупо. Это вот письмо от него. А это вот от одного князя. Он кавалерист. Мы росли с ним, и он теперь вдруг в меня влюбился...
      Вот письмо: "Дорогая Танечка! Приедешь ли ты в Петербург? Я тебе должен сказать 3 слова... 3 слова..."
      Я не выношу, если мужчины остаются ко мне равнодушны. Я сейчас вот так погляжу... и еще раз... пока он не покорится. А тогда мне - все равно...
      Это все - детским тоном счастливой девочки, до самозабвения довольной тем, что она есть. Несколько покоряющих взглядов в мою сторону. Затем, в коридоре: "Вы не думайте, что я такая, как я говорила. Я терпеть не могу этих мужчин, что ухаживают. Они всегда одни и те же слова говорят и то же делают. Мне совсем другое нужно и совсем иначе. Вот за мной Бальмонт ухаживал. Но он совсем мужчина. Я только мужчин люблю, а дам не люблю. Они все друг друга ненавидят".
      - В этом мы с Вами расходимся - я предпочитаю дам и не люблю мужчин...
      Потом она танцевала грузинский танец (далекий прищуренный взгляд), русский, пародировала балетных танцовщиц.
      - Па направо - "Ах, у меня башмаки разорвались..." Руки вверх... "А прачка все еще белья не принесла..." "Антрепренер совсем денег не платит".
      У ней лицо крупное и смешное, некрасивое, но страшно подвижное и плутовское. Волосы пушистые черные, восточные. Индусские жесты. Руки лодочками, точно змеиные головы.
      Распрекрасная девица,
      Не хотится ли Вам пройтиться
      Там, где мельница вертится.
      - Что вы? Что вы? Не пойду!
      - Почему? - Потому как вы гуляете, Деликатностев не знаете...

      7 января.

      У Саввы Ивановича Мамонтова* за Бутырской заставой. Разговор о бунтах. "Крестный ход в Кремле".

      9 января. СПб.

      9 часов утра. Приезд. Войска идут к Невскому заводу. Разговоры с Косоротовым. Литейный. Убитые, принесенные на извозчиках, которых я заметил по ужасу в глазах. Три солнца*. На Невском бегство. Васильевский остров.
      "Чего ж бояться. Коли пушками будут стрелять, так всех убьют*."
      В Редакции*.
      "Отец Гапон* ранен. Шли с крестным ходом и с портретом государя. Пели "Списи, Господи, люди твоя". В них дали залп у Троицкого моста. Другой священник убит".
      Стреляли пушками на Дворцовой площади (гувернантка). В 4 часа у Полицейского моста стреляли 6 раз через 2 минуты.
      У Розанова*. Доктор. "Я был у одной знакомой, где приемный покой. Эти раны новыми ружьями ужасны. На моих глазах умирал мальчишка лет 16. Ему разворотило живот. Я никогда не видал..." Он дрожал и чуть не плакал.
      Били стекла в Аничковом дворце. Огромными поленьями и железными прутьями из решеток. Две тележки привезли (10 часов).
      В 9 часов горели газетные киоски. Скакала пожарная команда.
      В народе: "Раны свои показывают, как святые мученики гордятся. Как святой Георгий один ехал, я видел, рану на груди раскрывши..."
      - Им японцев бить надо, а они здесь народ калечат. В иконы пулями стреляли.
      Нафабренный господин: "Я не могу этому верить". Слухи: Московский и Измайловский отказались. Гапон заставлял клясться на кресте.

      10 января.

      Письмо Гапона к Вольно-экономическому обществу*.
      "Царь пал, потому что он изменил своему народу и своей присяге. Он свержен с престола и земного и небесного".
      Ночью опять стреляли. Убили полковника. Извозчик рассказывал, что сани от крови отмывал.
      Раздался рожок. "Царь, царь едет". Народ радовался, пересмеивался и верил. Тогда начали стрелять. Стреляли пачками.
      Ночью - звуки голосов. Точно весь воздух полон голосами, звучащими во чреве времени.
      Начинали мальчишки, поднимали военных на свистки и на ура.
      Ссаживали с извозчиков генералов и клали раненых.
      Дворники говорили: "Он нарушил присягу народу Он изменник. Он в Москве присягал".
      Солдатам кричали: "С первой победой вас!" Рабочие покупали колючей проволоки, чтобы защитить собрание от атаки.
      Св. На Гороховой 111/2 стрельба, на Петербургской стороне, баррикады и проволочные заграждения.
      2.30. На Невском собираются стрелять. Стреляют более ожесточенно.
      - Вчера в Экономическом обществе горело.
      "Я только что видел отца Гапона. Он жив: убит священник Рождественский. Он [нрзб.] писал".
      Гапона не пустили [нрзб.]: его бы взяли, если бы за Путиловской заставой, за Нарвскою заставой все минировали, заложено [нрзб.]. Войска не решаются идти.
      "Мы шли за милостью, но вместо милости получили пули".
      Петиция. I. Гарантия отца Георгия.
      II. Гарантия личности рабочих.
      III. Народ не в силах вести войну.
      IV. Свобода стачек, слова и печати.
      V. Фабричн. пун.
      Петербургская сторона. Баррикады и проволочные заграждения. Они сегодня с утра штурмовали. Семеновский, и некоторые части лейб-казачьих полков отказали. Московский полк арестован. Он бунтовал еще в 81 году.
      Конная артиллерия забастовала. Стрельба из орудий у Нарвских ворот. 8 1/2 часов утра.
      Все рабочие были, только цеховые рабочие. А вся масса, 180 тысяч, не были пущены в город.
      Вчера в Экономическом собрании составлено воззвание к офицерам и солдатам. Вчера убито 4б5, ранено 973*. Офицеры артиллерии ходят без дела. Михайловское артиллерийское училище забастовало, там отец Гапон говорил речь и подготовил военную молодежь.
      Все кадетские корпуса закрыты. Гимназии сегодня распустили.
      Председатели говорили: выйдемте с женами и детьми, чтобы они видели, что мы идем с миром. Убито 9 грудных детей.
      Воскресенье вечер.
      В Александринском театре. Студент крикнул. Остановились. [Нрзб.] сказал речь от Вольно-Экономического Общества. Публика слушала, не прерывая. Спектакль прекратили.
      Единодушное браво.
      Редакция 4 часа.
      Вчера было собрание журналистов. Решили явиться в министерство внутренних дел и заявить, что они больше не будут руководиться цензурными запрещениями и вступят в общение с предводителями стачек.
      Мальчишки: "Догони, догони, японцы едут!"
      Письмо священника Георгия Гапона к князю Свято-полк-Мирскому*. "Ваше Высокопревосходительство! Рабочие и жители города Петербурга разных сословий желают и должны видеть царя 9 января 1905 в 2 часа дня на Дворцовой площади для того, чтобы выразить ему непосредственные нужды всего народа. Царю нечего будет бояться: я как представитель Союза фабричных рабочих, и мои сотрудники - товарищи и рабочие, даже все так называемые революционные группы разных направлений гарантируем неприкосновенность его личности. Пусть он выйдет, как истинный царь, с мужественным сердцем к своему народу и примет из рук в руку нашу петицию. Этого требует благо его, благо обывателей Петербурга, благо нашей Родины.
      Иначе может произойти конец той нравственной связи, которая еще до сих пор существовала между царем и русским народом.
      Ваш долг, великий нравственный долг перед царем и всем русским народом немедленно, сегодня же донести до сведения Его Императорского Величества как все вышесказанное, так и прилагаемую здесь петицию.
      Скажите царю, что рабочие и многие тысячи народа мирно и с верой в него, бесповоротно решили идти к Зимнему дворцу. Пусть же и он с доверием отнесется к ним на деле, а не в манифесте.
      Копия с сего, как оправдательный документ нравственного характера, будет доведена до сведения всего русского народа".
      Пошли по Невскому. У Зимнего дворца и костры и войска. Закат на Неве.
      Обед на Морской.
      На Садовой атака казаков. Мы погоняем извозчика. Сзади команда: "Шашки наголо!" Бежит толпа. Звон разбитых стекол, фонари гаснут. Улица пуста. Дальше к Невскому снова конные разъезды.
      "А! Трупоеды!" Поют "вечная память". После залпа толпа убегает. Потом возвращается, подбирает убитых. Совершенно спокойно.
      "Топчись, топчись... Всю войну топчись".
      "Конные Порт-Артур обратно берут! Мы-то вас кормили..."
      Артиллерия скачет карьером при свисте и хохоте толпы.
      "Ах вы, православные!"
      Пасторские послания к армии.
      "Солдатам и офицерам, убивающим своих братьев, свой народ, шлю свое пастырское проклятие.
      Солдатам, которые станут на сторону народа, шлю свое пастырское благословение.
      Солдат, давших клятву изменнику царю, от клятвы разрешаю".

      4 апреля. Париж*.

      "Желая Вам представиться по рекомендации моего сына Валерия Брюсова"*... и т. д.
      Иду в отель "Порт-Магон".
      "Да, вот уехал из России... Надолго... Не знаю... Страшно теперь оставаться. Бомбы бросают... Избиение младенцев происходит... И не поймешь: революция начинается или просто грабеж.
      Вот уехал. Жену жду с дочерью"*.
      Это первые эмигранты.
      В "Clauserie de lilas"*. Поль Фор*, Визан*. Я стал рисовать молодого человека с длинным лицом. Знакомимся.
      "Как Ваша фамилия - Волошин? Вы не родственник Макса Волошина? Я читал Вашу статью в "Europeen".
      Madame Северин* говорила Журдену*: "Voila c*est un homme" (Вот это человек (франц.)).

      5 мая. Четверг.

      Пятница - завтрак с Ковалевским*, Немировичем*, Амфитеатровым, Максаковым* - предложение масонства.
      Суббота. Собрание о Римском-Корсакове*. Пасха*. Разговление у Давыд. и [нрзб.]*.
      Воскресенье. Вечер у Крутликовой. Вайолет*.
      Сегодня развязка с Маргаритой Васильевной. Я пришел. У ней сидели товарищи ее брата*.
      "Вы знаете конец "Русалки"? Слушайте". И она прочла сон княгини в воспоминаниях Зуева* ровным и грустным голосом, немного торжественно, оттеняя некоторые места.
      Никто не знал этих отрывков, и они произвели глубокое впечатление.
      "Что Вы теперь работаете?"
      Она немного изменившимся голосом: "Пишу свой роман*. Я всю жизнь его пишу в уме. Но не записываю. А Вы свой продолжаете?" (Это она о моих письмах.) И потом продолжала спокойным голосом, не стесняясь присутствием других: "А жаль. Я думала, будет продолжение. В общем, он очень растянут. Но лучше всего там были описания природы. Много фразерства. Герой карикатурен и смешон. Совсем не удался.
      Там вот сцена, где герой раздавил девочку велосипедом, рано утром на Pont Neuf (Новом мосту (франц.)), и потом наслаждается красотой и тишиной природы.
      Я Вам верну рукописи. Надо их опубликовать. Это ценное произведение. Язык прямо блестящий. Это не должно пропадать, это должно стать литературным достоянием, как и письмо из Парижа"*.
      Это все очень спокойно, но с чуть заметною внутренней дрожью.
      "Мы вот вчера ходили с Бенуа* - там на Pont Neuf раздавали рекламы романа. Бенуа все хотел получить и требовал себе. Так начинается: "Была лунная ночь", а в конце главы: "доктор вскрыл труп утопленницы". А потом мы видели листки этого романа в грязи около Samaritaine*. Это для рекламы".
      Никто не обращал внимания на тон, не замечая тайного смысла и интонации голоса.
      Я отвечал в том же тоне:
      "Да, там много бессознательного плагиата - слишком хорошо развитая художественная память".
      - Многое необоснованно. Я не понимаю, зачем герой приходит снова?
      - Вы забываете, что это роман чисто психологический, в котором много противоречий. Он написан под большим влиянием Кнута Гамсуна*. А в этом случае противоречия между поступками и словами необходимы.
      Потом разговор перешел на другое.
      Я уходил. Она стояла в темноте на лестнице. Я сперва не узнал, что это она. Она быстро и шепотом сказала: "Макс Александрович! Простите меня, я, кажется, с ума схожу".
      - Вам не в чем просить у меня прощения, Маргарита Васильевна. - Я вышел.
      Через несколько минут я вернулся, чтобы говорить, но ее уже не было дома. Я пошел в мое ателье. Там был Тимковский. У меня голос дрожал, но я говорил с ним долго.
      Он говорил о том, что был возмущен воскресеньем у Кругликовой. "Это онанизм..." - Но что же из наших удовольствий не онанизм - там, где мысль продолжает и отодвигает развязку. Разве литература, журнализм не чистые формы онанизма? Вся платоническая любовь, всякий восторг, всякая мистика - это онанизм чувства или мысли. Самец, оплодотворивший своей смертью тысячи поколений, купил себе возможность многократной любви - и это жизнь. Как Вы хотите отказаться от жизни?
      - У меня этого в жизни не будет. Когда мне нужно удовлетворить себя - я беру женщину-проститутку. Я на это смотрю, как на такую же потребность, как высморкаться, как пойти в ватерклозет. У меня есть книжка, где я отмечаю каждый раз, также какого числа я могу снова это сделать. И я ни разу не нарушал срока. Хотите, я Вам покажу?
      - Нет, это слишком жутко. А что же потом Вы делаете с книжками? Они для печати? - Нет, я их жгу. Но с книжкой я вполне откровенен. Нет того, что бы ей не мог сказать.
      - Ну, я хоть не все решаюсь записать в свои книжки, зато не жгу их. Это честней. Разве можно сжигать то, что раз написано?
      - И что же - Вы никогда женщину не целуете?
      - Никогда.
      - Так просто делаете то, что Вам надо, и кончено?
      - Да...
      - Вы будущий Робеспьер русской революции. Нет, хуже - Аракчеев.
      Он смеется детской улыбкой и неприступными глазами. "Что ж - может быть". Я собираюсь уходить. Идет дождь. Он меня удерживает.
      - Итак, Вы совсем спокойны? Пол не тревожит Вас? И Вы думаете, что это спокойствие на всю жизнь? Рано или поздно пол отомстит Вам. У него много личин, и он придет с самой неожиданной стороны. Кто не живет задержанным полом, тот убивает душу
      Относительно книжечки с записями - неужели Вы сами дошли или Вам какой-нибудь доктор посоветовал?
      - Нет, это я сам.
      - Извините, но я должен сказать Вам вещь очень банальную, которую мне приходилось слышать много раз, но самому приходится говорить впервые, - Вы слишком молоды.
      Он смеется - спокойный, но очевидно несогласный ни с одним словом. В этом "мальчике" есть что-то жуткое.
      Я хотел прямо идти к Маргарите Васильевне - но сообразил, что они еще обедают. Я зашел к "Магу". Во время еды я думал о том, как я скажу:
      "Маргарита Васильевна, вы совершенно правы. Я думаю, это потому, что Вы мне сказали именно то, чего я сам больше всего боялся.
      А я боялся того, что я неискренен. Вдруг это только одна моя собственная выдумка? Поэтому я с таким ужасом замечал сходство моего чувства с разными героями романов и так боялся плагиата у Гамсуна. Поэтому дайте мне письма, и я Вам их верну написанным романом, исправив долготы, сократив некоторые главы и развив другие".
      Но я этого не сказал. Она еще сидела за столом. Ее брат увидал меня первый и радостно сказал: "Это Макс Александрович".
      - Вы еще не кончили обедать? Простите. Мне надо сказать Вам несколько слов.
      Мы поднялись в темную комнату, и она начала зажигать лампу Я в то время начал говорить свои первые слова:
      "Маргарита Васильевна! Я нахожу, что Вы совершенно правы, т. к. именно то, чего я боялся, Вы мне сказали".
      Она зажгла лампу и смотрела на меня. "Я только хотел сказать Вам, что Вы совершенно правы, И вот, и больше ничего". Я смешался, сказал "до свиданья" и быстро ушел, боясь, чтобы меня не заметили внизу в столовой.
      Вайолет. Это началось в воскресенье - прошлое*. Я завернул газ, несмотря на многие протесты, и сел ощупью рядом с ней на ступеньку. Моя рука случайно опустилась на ее руку и я почувствовал крепкое рукопожатие.
      Я пошел ее провожать.
      - Можно зайти в ваше ателье?
      -Да.
      Было светло. Казались невозможными те же жесты и прикосновения, что были в темноте.
      Я целовал ее руки. Посадил на диван и стал расстегивать платье. Она высвободилась из него и вышла с необыкновенной простотой. Но, когда я хотел ее обнять: "Нет! Нет! Уходите". Это были ее первые слова и первый решительный активный жест, который остановил меня. Она давала целовать себя, но оставалась вся холодной и недвижимой, не позволяя поцеловать себя в губы. Через час она решительно сказала:
      "Уходите".
      Вечером, я пришел в ресторан. Она обедала вместе с Кругликовой и Стенли*. Я простился с ними и вышел раньше. Она вышла вслед за мной.
      "Хотите пойти в театр?"
      "Я занята. Впрочем, я могу отложить".
      В театре молча. После вернулись к ней - до утра. Вторник - день звонков, Трапезникова и недоумений. Мы идем вместе обедать, потом возвращаемся, и опять вся ночь. Она долго смотрит на меня, на мое тело и вдруг говорит: "Tu est superbe!" (Ты великолепен (франц.)). Это первая ее фраза и первое ее "ты",
      Разговор еле слышным шепотом: "Ты мне не хочешь позволить всего".
      "Да. Потому что тебе это очень тяжело. Но с предосторожностями".
      - Значит, ты...
      "Я не девушка. Я позволила это одному человеку год назад. Но надо принять все меры. Завтра".
      Наступает завтра. Вечер. Кто-то стучит. Она шепотом:
      "Это Роше. Хочешь, я отворю ему?"
      - Нет. Впрочем, это твое дело.
      Еще стук. Он уходит. Я целую ей руки. Она смотрит в сторону. "Вайолет! Что с тобой?" Молчание. "Вайолет".
      Она вглядывается, потом говорит: "Ну, если хочешь знать. Но я должна тебе сказать, потому что я не знаю, что со мной.
      Ты знаешь, кто мне он?" Молчание. Я вдруг понимаю, и это меня поражает.
      "Это он?.."
      Да... И я не знаю, потому что я люблю его. Ты понимаешь?
      "Да... Я... понимаю... Люби каждое мгновение и не старайся найти связь между двумя мгновениями"*.
      Мы говорим долго и шепотом.
      "Ты хочешь, чтобы я его бросила?"
      "Это исключительное твое дело, и я ничего не должен знать о твоем решении".
      Она долго думает и потом с неожиданным жестом говорит: "Я тебя страшно, страшно уважаю".
      Потом мы говорим много, горячо и долго об искусстве, о жизни. И я чувствую, что моя страсть к ней все падает и я должен сделать над собой усилие, чтобы поцеловать ее.
      "Ты хочешь быть со мной?"
      "Да, но я не хочу никаких предосторожностей и предусмотрительностей".
      "Я боюсь ребенка".
      "Я приму на себя всякую ответственность".
      "Нет, я должна остаться совершенно свободна, потому что моя единственная цель - искусство".

      9 мая.

      У Ковалевского. Масонский экзамен. Я видел людей почтенных, старых, профессоров, которых расспрашивали об их жизни, верованиях, и они мешались и краснели, как школьники.
      Расспрашивал толстый еврей с бакенбардами, австрийской физиономией и острыми умными глазами. Он ловко играл душой старых русских профессоров и был по профессии каучуковых дел мастером.
      Тамамшев*, весь крупный, конический, с животом, тяжело обвисшим между коротких слоновых ног, отвечал первым.
      "Позвольте Вас спросить... Вы ведь ничего не будете иметь, если я немного разыграю следователя. Вы не обидитесь нескромными вопросами? Мы здесь между собой - между будущими братьями. К тому же это необходимо..."
      - Я был директором банка в Тифлисе. У меня двое детей... "Вы воспитывали их в религиозных верованиях?"
      - Нет, я никогда с ними не говорил об этом... Я люблю историю Франции...
      - Но что же именно Вы в ней любите? Расскажите-ка нам, мы немного позабыли.
      - Крестовые походы.
      Экзаменатор слегка морщится. Ему объясняют, что это не из клерикализма, а из патриотизма, т. к. крестоносцы основали Армянское государство.
      Затем очередь Лорис-Меликова*, Гамбарова*, Трачевского*, Добрановича и Амфитеатрова. Амфитеатров конфузится как мальчик, потому что ему трудно говорить по-французски. Я сижу в стороне, т. к. меня должны принять в другую ложу*.

      14 мая.

      Уехала Вайолет. Это было утром. Вечером накануне, когда мы были уже оба в комнате, кто-то постучал в дверь. Был свет. Еще раз робко постучали, и потом неслышные шаги ушли.
      "Это, вероятно, был Матвеев*. Потому что всякий другой, видя свет, продолжал бы стучать".
      Простившись с Вайолет, я, вернувшись, нашел письмо Маргариты Васильевны на клочке бумаги, карандашом:
      "...Остальные (письма) в Москве... Если это необходимо - погодите - верну. Это нужно. Когда я увидала свои все - это было неожиданно - видите, я не рассчитала своих сил. И Ваши гадкие, гадкие стихи*...
      В первую минуту я хотела бежать, бросить Вам в лицо эти гнусные стихи, закричать, что нужно иначе проститься, и обнять Вашу голову и целовать ее. К счастью для Вас, Вас не было дома.
      "Мы друг друга не забудем" - это трогательно..."
      Эти стихи я писал частью у Ковалевского на масонском экзамене, частью вчера утром, Я ими был так доволен, и теперь мне стало стыдно, стыдно.
      Я сперва почти ничего не понял в письме и пошел по инстанции с нужным визитом. Потом еще раз прочел его на улице. Дошел до дому, куда мне было надо, повернул домой, не заходя. Я совершенно терялся. И все-таки я поехал на край города в "La Ruche"* за билетом на Bal des 4'z-arts (Бал четырех искусств (франц.)). Потом к себе в Passy. И я еще и еще перечитывал его*. И только тут мне стала становиться понятна вся моя загадка последних месяцев. Это позорная история о молодом человеке, который представлял себе, что он влюблен и страдает от холодности, в то время как на самом деле его любили и там было настоящее страдание. Мне кажется теперь понятным, почему у меня было это смутное чувство стыда и сознание необходимости что-то сделать всякий раз, когда я видел Маргариту Васильевну.
      Я думал, что это любовь. Но это было только ее отражение во мне, гипнотизм чужой любви. Поэтому мне было так трудно сказать слово и меня неизбежной силой что-то влекло сказать его.
      Я начал говорить против своей воли, кем-то побуждаемый, и в то же время совершенно не сознавая, что это не я люблю, но меня любят. Она это понимала и чувствовала.
      Я действовал, как слепой, безвольный и бессильный. Но где же мое "я"? Мое чувство? Ведь я любил же!
      Теперь начинаю бояться, что я слишком верю всему, что говорят про меня. Мне сказали: ты никогда не любил - и я верю. И это становится так. Мне говорят: ты запутался в словах, ты лжешь - и я вижу только ложь в своих словах. Мне кажется теперь, что я потерял вкус правды.

      28 мая.

      Что-то все тянется, что-то не может кончиться.
      Я каждый раз прихожу к Маргарите Васильевне с чувством обязанности. Мы вчера долго сидели. Все не говорилось. "Вы совершенно мертвый... Зачем Вы приходите? Вы не слушаете, когда я говорю. Я не понимаю..."
      Потом мы перешли в другую комнату.
      "Я ни о чем не могу говорить, кроме того, что было. Кто из нас умер, а кто жив? Или мы по очереди умирали? Мне кажется, что со мной повторяется "Случай с господином Вальдемаром"*. Может быть, этой весной я была только загипнотизированный труп. Впрочем, я не знаю. У меня столько гипотез поднялось. И каждая была так вероятна. Мне кажется, что мы оба во власти какой-то большой силы, которая закружила нас в медленном водовороте и то сталкивает нас, то разделяет снова. И я думаю... что сейчас это не конец, это только одно мгновение... потом это будет снова. И снова нас будет то сталкивать, то уносить друг от друга. Мне кажется, что я сейчас говорю не Вам, а кому-то другому. И сейчас я могу говорить".
      - Скажите, как вы чувствовали прошлой весной? Самый острый момент для меня был тогда, перед отъездом в Париж*.
      - Перед Вашим отъездом в Париж я была тогда страшно одинока в Москве. Вы были единственным светлым лучом. Прошлой весной я была совершенно равнодушна. Мне было приятно и весело, что Вы здесь, но я была мертва. А теперь, когда я жива, я чувствовала, что Вы ушли... Я все время... Вы мне ужасно не нравились, и я чувствовала в то же время и боль, и привязанность, и грусть, что Вы ушли...
      - Эти 2 года я совершенно не был самим собой. Я приехал тогда в первый раз в Москву после самого глубокого кризиса. Я тогда мечтал по Парижу... И вдруг решил ехать на восток, надеть ту маску и сразу успокоился. Теперь я возвратился впервые после двух лет к старой бездумной радости,
      Молчание. Я - мгновенным, как проблеск, чувством, что нет человека на свете дороже. Потом опять равнодушие.
      - Кажется, поздно...
      - Нет. Посидите еще... Можно...
      Я бы хотела жить в очень привычной обстановке, чтобы не пугаться, когда просыпаюсь. Мне снятся страшные сны.
      Мне бы хотелось, чтобы пришел гигант, взял бы меня на руки и унес. Я бы только глядела в его глаза и только в них видела бы отражение мира... Все доходило бы ко мне только через него. Я бы ему рассказывала сказки, а он бы для меня творил бы новые миры - так, шутя, играя. Неужели этот гигант никогда не придет...
      Я думал, что я всегда ведь тоже ждал великого учителя, но он никогда не приходил, и я видел, что я должен творить сам и что другие приходят и спрашивают меня.
      Но я не сказал этого.
      В прошлый вторник - 22-го - я посвящен в масоны. Завещание. Удар шпагой.

      14 июня.

      Я упал с велосипеда, ушиб себе руку, и это дало мне повод надолго и одному засесть дома.
      Меня снова все стали исправлять и спасать. Разрушилась та атмосфера, которая мне давала веру в себя, Я сразу почувствовал себя потерянным и беспомощным. Ангел Равнодушия снова коснулся крылом моего сердца. Я чувствую оздоровление уединения, и в то же время оно парализует меня.
      Сегодня вечером что-то растопилось в сердце и горячая слезная грусть хлынула с лунного неба. Я шел в то время по улице. Прижался щекой к стволу платана и чувствовал ласку. Уже 10 дней я не видал Маргариту Васильевну. Я заходил к ней и не заставал. И мне хотелось не застать ее. Теперь мне хочется ее видеть. Любил ли я или нет? Когда же я лгал и где создалась ложь?
      "Будьте смиренны перед мгновением"*.
      Я каждый миг нарушал эту заповедь. Это было моей ложью. Тут я потерял вкус правды.
      Я хотел ей показать этот дневник, но это было очень страшно. Я спросил ее, хочет ли она его видеть. Это единственная возможность найти правду.
      "Если Вам это страшно, то не надо".
      Это была бы опять никому не нужная правда.
      Правда бывает хороша только тогда, когда она нужна. Но гораздо чаще бывает нужна искренняя ложь.
      Я совсем не могу видеть и читать в сердце другого. Я занят собственным анализом. И в то же время я боюсь, трусливо боюсь причинить другому боль*. Я знаю, что я всегда могу заставить себя захотеть противоположное из деликатности. Отсюда позорная нерешительность. Во мне самом нет магнитной стрелки, которая бы всегда и точно указывала мне мое желание.
      О, если бы научиться желать для себя. Этот эгоизм в тысячу раз лучше того безвольно-деликатного эгоизма, который парализует меня теперь. Мне надо научиться читать других. Перестать видеть себя и думать о своих жестах и уме, когда я подхожу к другому человеку. Это не мораль - это необходимость.
      Равнодушие - это смерть, омертвение желания. Я знаю эти состояния у мамы. Значит, это наследственное.
      Год тому назад я был переполнен новыми словами и новыми идеями. Они текли через край. Теперь мой мозг иссяк. Он сух и бесплоден. Я устал от Парижа. Мне надо прикоснуться к груди земли и воскреснуть.

      19 июня.

      Я воскрес. Волна мистики, предчувствий и жизни.
      Анна Рудольфовна Минцлова*.
      "В Вашей руке необычное разделение линий ума и сердца. Я никогда не видала такого. Вы можете жить исключительно головой. Вы совсем не можете любить. Самое страшное несчастие для Вас будет, если Вас кто-нибудь полюбит и Вы почувствуете, что Вам нечем ответить" (это сказано было при Маргарите Васильевне).
      Линия путешествий развита поразительно. Она может обозначать и другое. Вы могли бы быть гениальным медиком, если бы пошли по этой дороге. Линии успеха и таланта очень хороши. Линия успеха - особенно в конце жизни. Болезнь, очень тяжелая и опасная. Но жизнь очень длинная".
      Анни Безант*. Вся в белом. Лицо некрасивое. Не такое, как мы представляем себе лица пророков. Но страшно сильное, полное воли и огня.
      "Мы спрашиваем себя, почему мы несчастны, но никогда не спрашиваем, почему мы счастливы.
      Смерть - переход. Его можно совершить свободно, не проходя через врата смерти. Я - это знаю.
      Кто подготовлен, тот найдет за гранью то, что его интересовало уже здесь. Для иных - потерянность и скорбь.
      Чуда нет. Нет случая - все связано одно с другим, все имеет смысл.
      Франция раньше была носительницей идеалов, но теперь она изменила себе".
      Разговоры о мистических предвестиях Великой революции.
      Анна Рудольфовна: "Я Вам ужасно благодарна, что Вы мне при выходе с лекции подали руку. У Вас есть странная чуткость. Не в моих привычках просить и, насколько я знаю, не в Ваших это делах. Как Вы догадались?"
      В Русской Школе: Трачевский*:
      "Храбрый босоножка прошел по всей Европе в своем синем капотике и с трехцветкой в руках. Когда он приходил в новый город, он сейчас же сажал маленькое деревцо и вешал на него фригийский колпак. Это называлось деревцом Свободы".
      О чуде. Позитивизм не может не признать чуда. Теософия его отрицает. В этом коренная разница.
      Из рассказов об речах Анни Безант:
      "Она говорила: что Вы все говорите мне, что я устала, что я стара. Этим Вы сделаете только то, что я действительно почувствую себя усталой. Зачем Вы употребляете слова такие значительные без нужды. Слова - это страшная сила.
      Не удивляйтесь, если человек значительный и прекрасный совершает недостойные его поступки: дух часто опережает материю. Этим он убивает свои недостатки.
      (Оскар Уайльд: лучшее средство борьбы с искушением - уступить ему.)*
      Факты ничего не говорят о человеке. Все в его желании. Никогда не судите по фактам и поступкам".
      "Она страшно интересуется русскими и все время смотрела в нашу сторону и потом спрашивала меня о Вас и о Чуйко*. Я ей сказала, что Вы даже не члены. Она мне ответила: все равно они станут нашими".
      Астрологические предсказания на этот год предвещают войну Европе. Русско-японская - не в счет.
      С 1905 по 1908 г. - это самые страшные годы в европейской истории. Они ужаснее по созвездьям, чем эпоха наполеоновских войн. Решительную роль предстоит сыграть России - славянам. Им принадлежит обновление Европы. Россия должна потерпеть глубокие перемены - измениться радикально. Начнется войной между Францией и Германией.
      У славянской расы есть особые силы. Она четвертая мировая раса, и из нее должна выйти шестая*.
      Предсказания Сведенбога* о России. Община святого Иоанна. Сатанисты и офиты* около Пантеона. В ложе: прием А. Свободомыслящие.

      21 июня.

      "Но если у меня так разделены чувство и разум, значит, я слепорожденный. Значит, я совсем не понимаю других людей. Это прирожденное и неисправимое уродство. Почему же мне так понятна "Виктория" - больше, чем что-либо другое? Впрочем, может, тот, кто испытал это, и не оценит до такой степени, как я... Каким бы я мог быть великолепным французом. В конце концов, единственное, что соединяет меня с Россией, - это Достоевский. Может быть, потому, что я его дольше всего отражал в себе и в самый восприимчивый период моей жизни*.
      Я зеркало*. Я отражаю в себе каждого, кто становится передо мной. И я не только отражаю его лицо - его мысли - я начинаю считать это лицо и эти мысли своими. Это очень ценят те, кото...
      Тут позвонила Маргарита Васильевна.
      "Вы часто бываете тем манекеном, который танцует вальс, повторяет "какое прекрасное платье" и убивает свою даму".

      23 июня.

      Вчера. Невыносимое томление с утра. Едучи на велосипеде, я шатался от тоски и руки дрожали. Приступ мнительности.
      Потом Багатель*. Я несколько раз делал попытку уйти. Но останавливался. Вдруг случилось, что я остался один с Анной Рудольфовной.
      "Посмотрите мою руку и скажите мне. Не все - мне не надо будущего. А то, что есть. Это так важно".
      И в то же время прилив успокоения.
      "Вы добры. Но если Вас кто-нибудь полюбит - Вы будете жестоки... Нет, Вам нельзя жениться. Для Вас будет самое ужасное, если Вас кто-нибудь полюбит и увидит, что Вы совершенно пусты. Потому что снаружи этого не видно. Вы очень артистическая натура и на вид кажетесь другим, как будто все это Вам понятно. Вы совершенно не знаете ревности и зависти. Может случиться, что если Вы столкнетесь с женщиной страстной, которая полюбит Вас, то Вы рискуете... она может выстрелить в Вас. Вы должны опасаться огнестрельного оружия. Но это не наверно, т. к. на другой руке этого нет. Вы теперь переживаете сомнение и смуту, Вы очень беспокойны".
      Тут нас прервали. Через поляну Танцы. Фотография*. Обед в Сюрене*. Как ровно год назад. Мое томление снова достигает апогея,
      "Я чувствовала, что Вы в страшном волнении, и поняла, что Вам нужно сказать все. Но это после".
      Тут сразу наступает полное умиротворение и радость. Как будто я ждал этого.
      С Маргаритой Васильевной.
      "Я чувствую такую бесконечную важность в моей жизни появления Анны Рудольфовны. Как будто этим все разрешается".
      "Вы помните сон с зеркалом? (Я видела себя другую, совсем нагой, совсем чужой, с большими сумасшедшими глазами. И эта странная женщина, которая была я, шла на зеркало и хотела заглянуть за него, но тот, кто был там, от нее защищался большим зеркалом. Так что я всюду наталкиваюсь на себя)".
      - Какие стихи мне написать?
      - Resignation - смирение молодой души.
      Я теперь чувствую такое примирение с самим собой. Я все время чувствовал на душе непримиримый грех, который давил меня: и вот, он вдруг сегодня вечером искуплен. Я не знаю как, почему, но кто-то снял его с моей души.
      Нам надо всегда старшего и взрослого. В прошлом году - Екатерина Алексеевна, теперь - Анна Рудольфовна.
      - Смотрите...
      Закат. Черная линия моста и зеленый огонь каплей в желтом небе. Все уходит по реке.
      "Кто это - Екатерина Алексеевна или Анна Рудольфовна?"

      24 июня (день 23).

      Продолжение предсказания:
      "Вам надо опасаться нападения со стороны женщины. Это может быть очень скоро, но Вы этого можете избегнуть. Это может случиться в этом году уже.
      Тяжелая болезнь около 35 лет (1913 г.). В ней будет нервное потрясение или она будет следствием нервного потрясения - и у Вас наступит полное перерождение. Вы станете гораздо осторожнее относиться к людям.
      Материальное благосостояние у Вас никогда не будет очень хорошо. Это Вас будет смущать и мучить всю жизнь. Вообще Вы никогда не будете вполне спокойны. Всегда что-нибудь, что будет Вам мешать. Вы сыграете очень видную роль в общественном движении... решительную роль... Нет, не в политическом, а скорее в духовном. Это будет после 30 лет.
      Если вот Вас не укокошит та дама.
      Воля... Она у Вас есть, но она совершенно не разработана. Но она может быть разработана. Вообще у Вас все в страшном беспорядке. Вы на себя очень мало обращаете внимания и мало о себе заботитесь.
      У Вас было одно увлечение, которое осталось незаконченным. Оно будет самым сильным и романтическим в Вашей жизни. Но Вам еще предстоит 2 увлечения. Вы очень увлекаетесь людьми при первом знакомстве. Бросаете все свои дела, путаете свою жизнь. И потом сразу оставляете их. Т. е. Вам даже трудно видеть их. Трудно зайти к ним, оказать малейший знак внимания. Это очень оскорбительно. Они для Вас как выжатый лимон, Тем более что сначала Ваше увлечение бывает страшно обманчиво. У Вас очень чуткая и талантливая натура, и потому Вы очень искусно можете имитировать чувство.
      Но я никогда ни у кого не видала такого разделения ума и сердца.
      Да... У Вас есть такая двойственность. Вы можете вести двойную жизнь, исчезать. Про Вас Ваши друзья не всегда знают, что Вы делаете. В Вас есть такая неуловимость".
      После слов об Елизавете Сергеевне:
      "Ну неужели Вы этого не замечаете?* Поразительный человек! Олимпиец!" Это в 2 голоса. Вечером у Чуйко.

      24 июня.

      Только что проводил Анну Рудольфовну в Лондон и Маргариту Васильевну в Цюрих.
      Сердце мое исполнено невыразимым светом и нежностью Радостные слезы наворачиваются на глазах. Как в тот день, когда уезжал из Москвы. Я чувствую, что совершилось какое-то искупление, что отсюда, из этой точки идет новая линия жизни.
      Утром завтрак у Ледюк. Матвеев.
      "Мы вчера кутили. Я привел двух полек. Елизавета Сергеевна была мужчина..." и т.д. Я чувствую притягательную полосу и, чтобы не видеть, зажмуриваюсь в душе.
      Потом иду в № 123*.
      Сперва мы наверху с Маргаритой Васильевной укладывали вещи. Приходит Анна Рудольфовна и берет обе мои руки с материнской лаской.
      "Этой ночью я думала о Вас, и голос - Вы знаете, как говорит голос, - мне велел Вам сказать все".
      Приходит Вебер и перебивает. М. В. ушла к Кругликовой.
      Мы едем в Gredit Lyonnaisi (Лионский кредит (франц.)). Извозчик нас не везет. Мы должны ехать отдельно. Я на велосипеде, иногда подъезжая и разговаривая.
      В Credit Lyonnais: на зеленом диване.
      "Мне Вам нужно все сказать. Но нас перебивают. Это судьба. Зачем Веберу надо было ехать с нами? Зачем извозчик не хотел везти?
      Я себя чувствую эти дни в страшном подъеме и чувствую, что мои слова могут иметь теперь силу... и не только предупреждения, но могут создавать. Вы очень чутки. Вы так исполняете сейчас же то, что подумаешь. Вы, верно, занимались этим. Без этого невозможно... В Ваших руках есть громадная сила, но Вы можете ее погубить совсем. Стереться.
      Разбросать по мелочам. Бросить совсем поэзию. Вы слишком много даете, в разговорах, больше, чем приобретаете.
      У Вас нет чувственности по отношению к женщинам. Вам совершенно все равно, с кем Вы говорите. Вы забываете о женщине. Это страшно оскорбительно. Тем более что в первый момент, когда Вы подходите, у Вас есть чувственность - и это остается в памяти. Вы, может быть, мои слова через полчаса и забудете, но я знаю наверно, что, когда будет нужно, Вы их вспомните, и потому говорю Вам".
      Мы едем назад к Чуйко и оттуда с вещами на вокзал. Чтобы решить, кому с кем ехать, мы дергаем на узелки. Мне с Маргаритой Васильевной. Я вижу детское лицо и грустные глаза и смотрю в них мучительно долго, и у меня навертываются слезы.
      Мне хочется сказать: "Вы видите, какой я... Простите же меня. Не любите меня". Я говорю:
      "Я рад, что Анна Рудольфовна все это сказала при Вас. Знала ли она, когда говорила, про кого она говорит.
      Когда я подхожу к Вам, я испытываю невыразимый трепет, как приближаясь к тайному и тонкому пламени.
      Я хочу у Вас спросить... Мне вот Анна Рудольфовна сказала, что мое увлечение женщинами всегда лишено чувственности. И это правда. Когда я произношу, т. е. произнес, те слова, которые мне запрещено произносить, то я сразу почувствовал, что все сорвалось и перемешалось и исчезло. Когда Вы мне писали, что Вам чуждо и непонятно это чувство... Вы испытывали то же самое? Вы больны тем же, чем и я?"
      - Не-ет... не ко всем... по отношению к Вам... Это было чувство острой дружбы, раздраженное и увеличенное. Тем, что Вы ушли...
      "Я спросил это и боюсь, что я опять оказываюсь гофмановским манекеном*. Мне кажется, что мои вопросы так же бесстыдны, как вопросы слепого зрячему в то время, как тот потрясен каким-нибудь виденьем".
      Проводив Анну Рудольфовну, мы едем втроем - М. В., Чуйко и я, Я смотрю на ее руку - бледную, маленькую, с красными пятнышками, и мне мучительно хочется ее поцеловать. Она что-то говорит о своей руке - я беру ее, и она остается в моей. Она кладет букет роз на них, чтобы их скрыть, и мы крепко жмем руку друг другу до вокзала. Молчаливое прощание.
      Она вся трепещет странным и радостным и грустным чувством. Танцует с Чуйко.
      На вокзале уезжают швейцарцы. Поют иодели*. В Париже это звучит дико и нелепо. Страшно раздражает.
      Она смотрит с бесконечной нежностью, любовью и грустью.
      "Будьте нежны к людям. Будьте внимательны. Будьте чистым зеркалом.
      В чистом безветрии звездных пространств
      Много у Господа светлых убранств.
      Лучше всех, чище всех в Божьей тиши
      Грезы неведенья детской души..."*
      И я весь полон того же старого драгоценного чувства, которое преисполняло меня и выступало слезами тогда в вагоне и после, в St. Cloud.
      Мы долго и несколько раз жмем руку молча - сперва в дверях, потом в окно, когда поезд уже тронулся.
      Я долго еще вижу точку ее головы в окне.
      Из слов Анны Рудольфовны:
      "Я Вас раньше совсем не знала. Я думала, что Вы страшно увлекающийся, привязчивый и постоянный. Но теперь... теперь, когда я прочла Вас, Вы мне стали гораздо ближе.
      Сверхчувственное познание... У Вас есть возможность его развития... Да".
      "В Брюсове есть большая сила. Мы с ним не видимся. Но он относится ко мне с большой нежностью. Сила его злая, но это жизнь ее сделала такой. Мы были раз с ним вместе на спиритическом сеансе у Ланга*.
      Когда Брюсов посмотрел на написанные фразы, то скомкал бумагу и сказал: "Это продолжение того, что они начали вчера говорить". (Они с Лангом занимались каждый день.) Потом появилась рука и начала медленно спускаться. Он с таким гордым торжеством показал: "Вот, Вы видите".
      Когда его жена* начала пугаться и говорить, что она устала, то он таким неожиданным, злым, ироническим голосом сказал, показывая на меня: "Вот пусть она прикажет стульям подвинуться". И я совсем чужим голосом (мне казалось, точно я передразниваю его) приказала стулу - и стул пошел сам к Иоанне Матвеевна. Тут с ней истерика, и я велела зажечь свечу".
      Этот рассказ я слышал раньше от madame Брюсовой.
      Ужас беспричинный - на площади, где происходили торговые казни.
      "Вы, верно, не умеете быть одни? Да, отучились? Вы можете и Вам нужно быть одному".
      Выкопанная на кладбище девушка. Дивной красоты. Проклята церковью. Лет 300 назад, в дивном платье.
      "Мне все вспоминались те стихи. Я не помню теперь слов, но ночью я их видела ясно:

      И лебедь прежних дней в порыве гордой муки,
      Он знает, что ему не взвиться, не запеть, -
      Не создал в песне он страны, чтоб улететь,
      Когда придет зима в сияньи белой скуки*.


      Это к Вам не относится. Вы должны себе создать в песне страну".
      "Вы относитесь к мужчинам и женщинам совсем одинаково. Я видела, как Вы относились к Бальмонту. С такой же нежностью. Может, даже больше.
      Вам надо очень опасаться женщин. Я Вам говорю это очень серьезно. Елизавета Сергеевна - кажется, ее так зовут? - относится к Вам со страшной ревностью. Вы вот ничего не замечаете. А когда она пришла и увидела Вас, она совсем обомлела и переменилась в лице. То же, когда Вы заговорили о путешествии в Голландию.
      Я... я напротив; Вы мне стали гораздо ближе, когда я узнала это. Я к Вам начала относиться совершенно по-матерински".

      26 июня.

      Одиночество, книги и мысли. Мое сердце преисполнено радостного и покорного света.

      И в первый раз к земле я припадаю,
      И сердце мертвое, мне данное судьбой,
      Из рук твоих смиренно принимаю,
      Как птичку серую, согретую тобой*.


      Я теперь знаю, что это не любовь, а что-то более чистое, более драгоценное, и никогда больше не переступлю запретной черты, не "спутаю круги".
      Эту радость, эту грусть я теперь боюсь "расплескать", как я делал это много раз зимой. Больше всего я теперь боюсь тумана забвения, который снова может охватить меня. Я запираюсь дома, читаю теософские и масонские книги, пишу стихи. "Начинаю новую жизнь". Я чувствую полное обновление и радостное возрождение.
      На закате я вечерней птицей ношусь по темным аллеям и замираю от чувства полета. Ветер шевелится в крыльях, и хочется взвизгнуть, как летучей мыши.
      И все-таки я не могу забыть себя для другого - физически да, но не мысленно. Я все время живу отблесками последнего дня, но только что мне пришло в голову, что я ни разу не последовал мыслью за Маргаритой Васильевной, ни разу не подумал о том, как она приехала в Цюрих и что она делает*.
      Вчера я ездил далеко вдоль Сены до самого Аньера. Собачье кладбище*. Старые кокотки с птичьими лицами. Надписи. (Анатоль Франс - кладбище Миррины.)*
      Об опасности, угрожающей мне со стороны женщины, которая в меня будет стрелять, я думаю совершенно спокойно, хотя нисколько не сомневаюсь в правдивости указания. Анна Рудольфовна очень думала об Елизавете Сергеевне. Когда я к этому отнесся совершенно спокойно, она заволновалась. Я лично, перебирая своих знакомых и свои отношения, глубоко недоумеваю.
      Об ревности ко мне Елизаветы Сергеевны меня предупреждали многие, начиная с Екатерины Алексеевны, но когда я ее вижу, мне наши отношения кажутся такими естественными. Последние дни она высказывала обо мне необыкновенную заботливость. Вызывала меня письмом для того, чтобы предупредить меня относительно Аничкова* и его видов на "Русь". Мои друзья оберегают меня от того, чтобы у меня не украли моих мыслей.
      Увы! Я не боюсь этого, т. к у меня их не было. Ни одной в голове за последние полгода. Источник внезапно иссяк. Так же, как много их было в прошлом году, настолько же мало теперь. Но чувствую, что невидимые ростки уже пробиваются и лето будет плодоносно.
      Сегодня завтрак с Елизаветой Сергеевной. "Мне кажется, что Шервашидзе в конце статьи о Сезанне* подражает твоему слогу".
      - Может быть, поэтому мне эта статья и нравится. Она порывисто и как-то некстати:
      "Верно, и мне поэтому нравится".
      - Ты не сердишься, что я не был на Общем собрании?* Это не по каким-либо внешним причинам, а потому, что я совершенно не в состоянии был видеть людей.
      "Что у тебя, Возрождение?"
      Я, не подумавши, ответил: Да... Духовное... Мне необходимо принять ванну одиночества.
      "Нет! Я не про это".
      Я теперь вспоминаю, как мы как-то сидели и должны были сейчас куда-то идти...
      - Но что бы могло случиться, что бы нас неожиданно задержало?
      Тогда Елизавета Сергеевна сказала голосом немного странным, т. е. теперь я замечаю странность интонации, вспоминая его: "Что, если бы мы вдруг влюбились друг в друга?.."
      - Нет, это невозможно...
      Тогда она обычным голосом сказала:
      "Да, при наших отношениях это немыслимая вещь. Мы друг друга слишком хорошо знаем. Для того, чтобы влюбиться, надо совершенно не знать друг друга".
      Сегодня я зашел к ней еще до завтрака. Она стала жаловаться на отсутствие времени.
      "Кто хочет меня есть, тот и ест. Вот тебе хорошо: у тебя чувство самосохранения развито".
      Потом начались рассказы о том, что происходило эти дни - та ночь, про которую и Матвеев мне рассказывал.
      "Сперва были в кафе. Досекин был совсем пьян, очень добр и мил. Матвеев привел двух полек - пани Чеславу - ту, что с черными глазами, и другую, что была в Обществе, про которую думают, что это она...
      Но это та-я знаю наверно, на нее стоит только взглянуть.
      Мы нарядили ее в костюм маркизы, чтобы посмотреть, как она сложена, но она очень конфузилась и быстро переоделась Я тоже была в мужском костюме и ухаживала за ней" - и т.д., вся обычная история.
      "Насекомое" меня кусало и подмывало пуститься в расспросы. Но я боялся "расплескать".
      Я бы хотел ехать в Далмацию один*. Когда я сегодня сказал об этом Елизавете Сергеевне (а с моей стороны это было уже нарушением обещания), то она встретила это совершенно спокойно.
      "Я сама об этом думала. Только я тоже хотела быть одной, и когда ты мне предложил это, я подумала, что это, в сущности самый верный способ остаться одной. Я, впрочем, не знаю, какой тебе интерес ехать вместе со мной".
      Я думал тоже о Вайолет. Но, с ее спокойствием, замкнутостью, с ее проповедью мгновения и самостоятельности, это невозможно. Странное чувство: я совершенно спокойно заглядываю в лицо знакомым женщинам и спрашиваю себя: какая же из вас захочет убить меня? И мне немножко стыдно серьезности этих слов и вопросов, так же как в детстве было чувство стыда к смерти.
      Какие-то покровы и иллюзии сняты с жизни. Точно кончилась прогулка и начинается путь - трудный, горячий, утомительный и заманчивый.
      С Анной Рудольфовной и Маргаритой Васильевной мы вспоминали вторник "об Оскаре Уайльде" в московском Художественном клубе*.
      - Это был цветок всего, апофеоз. Вечер гувернанток из Достоевского*, помните?
      А. Р.: "Я Вас тогда в первый раз видела. Вы очень хорошо говорили".
      М. В.: "Нет, Вы помните этого... Который говорил, зачем Оскар Уайльд взял в герои такого убийцу*. Может быть, та девушка, которую он любил, была очень добродетельна, жила честным трудом и шила на машинке. И потом читал то бесконечное стихотворение об жирондистах".
      - И книга та была лишь первая ступень. Здесь в первый раз в любви он объяснился*...
      А Койранский*: "Я люблю черные лилии",
      Он возражал Южину*, Южин поднялся неожиданно и держа одной рукой стул, на котором сидел Бальмонт, так что со стороны публики это имело такой вид, что он держит его как щенка за шиворот, говорил:
      "Не снимайте лавровых венков с ледяных вершин и не кладите их туда, куда не следует".
      Койранский возражал его, и Баженов*, председатель, имел жестокость поставить его перед столом так, что он был спиной к Южину. Он все оборачивался назад, но Баженов говорил ему: "Обращайтесь, пожалуйста, к публике".
      У него и рот, и нос постепенно съезжали на сторону, к уху, и вдруг он неловким движением опрокинул графин с водой.
      Гомерический хохот его заставил замолчать.
      - А как тогда великолепно говорил Андрей Белый. Я так помню его лицо и выражение, когда он начал:
      "Апостол Павел говорит..."
      Легкий смешок - и вдруг все сразу примолкли от его взгляда.
      Тетя Катя* тогда была больна и все-таки пришла, такая страшная - с раскрашенным лицом и горящими глазами. И потом сейчас же уехала.
      А та старушка, которая сидела рядом с Грифом и злорадствовала и которой он, в конце концов, сказал:
      "Сударыня, только Ваша близость к могиле спасает Вас от оскорбления с моей стороны".
      - Я был раздражен и взволнован страшно и только в последний момент попросил слова, так что говорил последним. Я долго обдумывал свои фразы и помню их четко. Я сказал:
      "В то время, когда Оскару Уайльду не давал покоя образ Саломеи, он создавал десятки комбинаций и вариантов этой легенды. Один из этих драгоценных обломков, подобранный Гомецом ди Карильо*, дошел до нас. Это рассказ о маленькой азиатской принцессе, которая любила молодого александрийского философа. Чтобы заслужить его любовь, она предлагала ему все: свое царство, свои сокровища, даже голову великого иудейского пророка. Но молодой философ сказал с улыбкой: "Зачем мне голова иудейского пророка? Если бы ты мне предложила свою собственную маленькую голову..."
      И в тот же вечер в его кабинет вошел черный раб и принес на золотом блюде ее маленькую окровавленную голову. Но философ поглядел рассеянно и сказал: "Уберите это кровавое..."
      Только что в эту залу Вам - толпе, которую Оскар Уайльд так любил, Бальмонт принес на золотом блюде его прекрасную, измученную, отсеченную голову.
      Но Вы, как и подобает молодому философу, посмотрели рассеянно и сказали; "Уберите это".
      В этот же вечер Бальмонт прочел свое стихотворение против Михайловского*. Закончилось его припадком. Южин в буфете. С. А Поляков и С. В. Сабашников* и я его везли домой.

      27 июня.

      Открыв глаза и лежа еще в постели, я вспоминаю фразы уничтоженных писем.
      - "...Театральный комедиант картонным мечом действительно ранил царевну Таиах. И она уходит бледная и роняет декорации, "История этой сумасшедшей девушки окончена", как говорит мой друг Чуйко*...
      ...Вчера в St. Cloud была маленькая собачка. Мне хотелось подозвать ее и сказать ей: "Смотри, песик, здесь недавно играли и кусались тоже две собачки. Одна толстая и мохнатая. Ей расцарапали носик, и она быстро зализала свои ранки. А у маленькой до сих пор кровь из лапки течет".
      Я думаю об большом отделе стихотворений, который будет называться "Старые письма".* Это будут исключительно лирические и личные стихотворения. Туда войдет весь этот дневник, прошедший сквозь горн слова.
      Маргарита Васильевна: "Вы положили мертвого удава, и он приманил живого. Так всегда бывает".
      Разговор о мистере Хайд и докторе Джикле*.

      28 июня.

      Просыпаюсь. Меня охватывает волна чувственных образов. Ищу на дне воспоминания умиления и чувства к М. В. - полная пустота. Сила забвения уже вступает в свои права. Теперь это будут только зарницы, до следующего пароксизма, мгновенного и молниеносного.
      Я совершенно не могу себя заставить сосредоточиться на людях, с которыми говорю. Вчера так было, когда я был у Семицветника в госпитале. То же, встретившись вечером в кафе с Витгоф* и Трапезниковым. Я не мог удержаться, чтобы не болтать. Мне необходим обет молчания. Молчание искусственное, в путешествии может быть началом привычки.

      29 июня.

      Вчера письмо от Маргариты Васильевны.
      "Мы мало понимаем. Мы совсем не понимаем, но разве мы забудем? Разве мы можем забыть?"
      ..."Вы видите, какой я... простите меня... не любите меня"... Я вижу, я благословляю, я люблю в тысячу раз больше. Если б я могла Вам что-нибудь дать, если бы своими слабыми руками я могла согреть эту мертвую птичку, прижать ее к сердцу. Но мне этого не дано и нужно ждать зари. Нужно сохранять ее бережно, не помяв ей крылышки, до зари... Молча ждать зари... Да? Что отражается сейчас в моем чистом, в моем ясном зеркале? Я не могу никогда этого знать; смыли ли другие волны след на нежном песке... Прошло три дня... и как прозвучат мои слова... Кто их подымет и сохранит..."
      И мне захотелось лечь ничком на землю, и я лег и целовал это письмо и розу - одну из тех, которыми Маргарита Васильевна покрыла наши руки. И в душе грустно, укоризнено звучало:

      О, сколько раз в отчаяньи, часами,
      Усталая от снов и чая грез былых,
      Опавших, как листы, в провалы вод твох,
      Сквозила из Тебя я тенью одинокой... *


      Я запираю ставни в комнате, чтобы не потерять последнего образа, не расплескать своего чувства.
      Как часто зимой я хотел освободиться и Трапезников молча понимал и говорил: "Расплещи". И мы расплескивали по темным улицам, по кафе, по трущобам...
      Я расплескивал, а теперь... Хуже: "коллекционирую" каждую каплю.
      Целый день я писал стихи - написал и послал*. Все, что я писал за последние два года, - все было только обращение к Маргарите Васильевне и часто - только ее словами.

      3 июля.

      "А в Париже, что бы ни делала, я слышала позвякивание цепочек. Это у извозчиков, которые стояли у меня под окном, а мне все казалось, что это цепочки звенят о водосточную трубу на дворе".
      Я сейчас вспоминаю, как Маргарита Васильевна говорила: "Не знаю почему я теперь начала слышать позвякивание цепочек у извозчиков. Целый день. Раньше я не слышала".

      4 июля.

      Закончил "Bouddisme esoterique" (Эзотерический буддизм (франц.)) Синнета*. Мне это не было откровением. Я все это думал раньше, что весьма возвышает мою мысль в моих глазах. Только, конечно, сложные чертежи движений и мировых кругов были для меня неизвестными. Одно только смущает меня - все, что происходит во времени, а я сам дошел до той двери, на которой написано "что времени больше не будет".*

      9 июля.

      "Пускай мистер Хайд появится".
      Он появился*... Ожидание...
      Томление беспредельное. Днем огненная греза об Вайолет, потом вечером около Сены грусть, светлая и бесконечная.
      Вчера я написал, мысленно обращаясь к W. Hart:

      ...Расплескали мы древние чаши,
      Налитые священным вином*.


      И они обе живут во мне, и я могу примирить, допустить Маргариту при Wiolet, но при Маргарите Васильевне не допускаю Wiolet.

      10 июля.

      Письмо Маргариты Васильевны.

      Свойство зеркальце имело:
      Говорить оно умело...


      Два письма, и еще нет ответа на то признание об Wiolet. А эти дни образ и память Вайолет перебивают и смешиваются с М. В. в моем одиночестве.
      Опять эта странно и настойчиво повторяющаяся история опаздывающих писем. "Мысль, доверенная бумаге, важная и решающая, идет медленно. А в то же время слова временные и неважные скользят и меняются. И один знает, что те слова уже произнесены и непременно прозвучат в воздухе, и человеческая воля их остановить уже не может".

      12 июля.

      Вчера в Масонской Ложе я читал свой доклад об России - священное жертвоприношение. Венерабль - Бодэм*. Характерное масонское лицо. Бледное, громадный лоб, артрические шишки и морщины, белая борода, черные брови и огненная шея.
      Письмо Маргариты Васильевны. "Я видела мистера Хайда. Мне никогда никого не было так жаль... За что Вы так ужасно наказаны...
      ...А я не жалею, что видела мистера Хайда. Джекил - он был слишком нечеловечен, мне было трудно его понять..."
      Приехал Алексей Сабашников. "Вы ко мне?"
      Он долго мнется. Потом говорит: "С меня Маргоря в последнюю минуту перед отъездом взяла клятву, что я не остановлюсь у Вас. Вот эти 2 пальца я поднял и поклялся".
      Что это может значить?
      После приходит Чуйко: "Вот, не разберете ли Вы эту фразу из письма?"
      "Я поняла, что на Boissonade* больше всего мне была ненавистна Стенли. Напишите мне об ней что-нибудь неприятное, чтобы доставить мне удовольствие".
      Случайно эта фраза приходит ко мне. "Значит, она, - мелькает у меня, - думает на м-с Стенли..." И эта мысль не выходит из головы. Это уже написано после моего письма. Может так лучше. Пишучи, я боялся только одного, чтобы подозрение вдруг не пало на Елизавету Сергеевну. Это было бы страшно запутанно и трудно. Назвать Вайолет я не могу. Это не нужно.
      Я тронут, у меня выступают слезы, когда я читаю письмо М. В. Там ни одного личного чувства, ни одного слова о себе. И потом сейчас же мысль со стороны: "Такого понимания не было раньше у людей. Это завоевание любви". И мне вспоминается признание Вайолет.
      Порыв идеальной, абсолютно чистой любви неизбежно дополняется страстью плоти с другой стороны. Это заражает своим обаянием и неизбежно находит себе выход.

      Только горе тому, кто расплещет
      Эту чашу, не выпив до дна*...


      Вечером с Чуйко на Монмартре. Глаза и лица опять вошли рдяной и волнующей струей в мою душу...

      14 июля.

      Национальный праздник.

      18 июля.

      Приехала Анна Рудольфовна*. Я встречал ее на Gare St. Lazare. У меня в мастерской.
      "Нет. Я не могу. Я чувствую здесь тяжелый и враждебный дух. Кому принадлежат эти вещи? Кто был здесь в последний раз? Пойдемте в Люксембургский сад...
      Вы закрыты... Вы хотите уйти.
      Я не вижу лиц людей, но вижу с ними рядом сияние. Астральное. Раньше, когда я видела Вас в Москве, я видела около Вас красный свет. Это меня оттолкнуло от Вас. Но в Париже... Когда мы были тогда в том кафе, я обернулась и увидела яркое фиолетовое сияние.
      Самое удивительное сияние я видела, только в очень, очень редкие минуты, у Бальмонта - золотистое - неописуемой красоты".
      О тамплиерах*. "Вы знаете, я нашла как раз в день отъезда из Саутгемптона книгу... и потом я говорила об этом. Они теперь еще существуют. Да. И их реликвии хранятся в Париже. Во многих церквах есть их знаки. В Notre Dame есть. Notre Dame раньше была их церковью. Немудрено, потому что на ее месте был раньше храм Изиды*. И в тех местах, где были оставленные ими знаки, там во время Революции проносился вихрь безумия. Там все начиналось. Вот где мэра женщины своими ножницами терзали и резали его тело".
      Об обонянии. Моя теория связи обоняния с воспоминанием. Зрение человека - продолжение осязания. У животных это место занимает обоняние. В нем связь самых старых свитков мозга. Масса ассоциаций...
      "Тамплиеры при посвящениях прибегали к ароматам. Это была целая система...
      Вначале они старались у ученика возбудить в душе сомнения. Сомнения во всем - очистить душу".
      Потом мы приходим к ней.
      "Я хотела Вас предупредить. Не удивляйтесь. Не удивляйтесь ничему, что бы я ни делала эти две недели. Потом Вы сможете спросить у меня объяснения каждого моего поступка. Но мне надо испытать Вас.
      Видите: я не знаю...
      Но этого я не могу сделать одна. Это очень важно, и мне кажется, что Вы подходите. Но это надо проверить. Если нет... Что ж, нет и нет..."
      Через некоторый промежуток - разговор:
      "В конце этой недели Вы меня сможете вечером проводить в предместье? Около Auteil*. В тех местах, где был дом М. de Sade*. Около 11 часов. Это будет в III четверти луны. Луны-Гекаты"*.
      Возвращаюсь домой в ожидании письма Маргариты Васильевны.
      Письмо - жгучий стыд. Я ложусь ничком на пол и долго так лежу, даю себе клятвы и молюсь "Неведомому Богу". Или Хайд или Джикль. Надо победить себя.
      Решение совершенствования крепнет и становится необходимостью. Я еду с раскрытой душой обратно к Анне Рудольфовне.
      Сидим в передней комнате. Она держит меня за руку, и я чувствую ясно ток, который у меня проходит по руке и доходит до локтя. А в месте прикосновения пальцев мгновениями - острую боль... Мы полусловами говорим об М. В., не называя ее.
      "Я опять чувствую в себе громадную силу и возможность сделать что-то, что теперь в моей власти...
      Она на Вас тогда была очень раздражена. Даже Чуйко говорил: "Вы его, точно собака, грызете".
      "Вы знаете, о ком Вы тогда говорили?"
      - Да. Но мне этого никто не говорил. "Что мне делать, чтобы бороться с собой?"
      - Постоянно и внимательно следить за собой и за другими. Это может быть очень скучно. Но вы не обращаете внимания не только на других, но и на самого себя. Своего дара Вы совершенно не цените и относитесь к нему небрежно. У Вас нет счастья оттого, что Вы пишете, можете писать такие стихи. Бальмонт счастлив от этого. У вас же счастья не написано. И потом все думают о Вас иначе, чем Вы есть.
      ...Я говорила с М. В. Но тогда то раскрытие характера, которого она не понимала, оно должно было стать слишком сказочным. Это может позабыться".

      19 июля. Утро.

      Смутные, перебегающие мысли. Я не могу сосредоточиться на письме М. В. Мне под руку попадаются гадкие книги.
      Бороться со своим счастьем (благочувствием). Это счастье низшего порядка, которое неизбежно основано на несчастии других.
      (М. В.) "Я благодарю за каждый миг боли, я благодарю того, кто нечаянным ударом по камню выявит живой источник"*.
      Слова Сольвейг: "Ты не сделал ничего плохого, ты только обратил мою жизнь в песню"*.
      "Я всегда любил особенной любовью людей, в которых живет мистер Хайд".
      Анна Рудольфовна вчера: "С такой рукой Вы могли бы быть монахом. Ваша чувственность - это головное исключительно".
      Мы были в "Мастаба"*. Два глаза, поразившие при входе. Три фигурки идущие*. Женщина, нюхающая цветок. Гробница. Фигуры, несущие плоды и хлеб.
      Мы опять говорим о М. В.
      "Она... Ее ужасно оскорбляло... т. е. она не могла понять, как Вы, после того, как говорили ей что-нибудь, какие-нибудь слова, которые были только для нее, потом могли повторять их другим. Это оскорбительно..."
      Тут стучат и прерывают.
      Я вернулся домой и был в каком-то странном экстазе. Я перечитывал последнее письмо М. В. Становился на колени, прижимался лбом к полу. Я писал ей письмо и клялся, что я перерождусь, что я стану иным. Ее слова: "Ведь я для Вас была только ухом. Вы никогда не интересовались, как я переношу жизнь, как проходит день и ночь" - меня жгли и болели во мне. Я клялся, подняв руку, не причинить ей ни капли страдания. Потом я ясно услышал вопрос Анны Рудольфовны, почувствовал его - и радостно ответил: "Да... да!" Ответил громко, вслух. Вопрос был без слов. Но он был: "Можете ли Вы? Хотели ли Вы?"
      Я так чувствовал присутствие ее, что ждал ее появления. Это было обычное ночное чувство: сделать напряжение воли-и что-то случится, какие-то грани сдвинутся со своих мест. И я встал без обычной жуткости и сделал несколько шагов навстречу. Но все разошлось. Я много раз становился на колени в порыве восторга и стремления.
      В постели я читал "Елену" Сен-Виктора*. Когда я заснул, то, верно, через час или через полтора я проснулся от неожиданного и страшного потрясения. Точно вихрь вдруг остановился в груди и потряс ее. За несколько секунд во сне я предчувствовал его. Была тяжесть, точно кто-то положил руку на левое ребро и давил его. Проснулся сразу. Было еще ощущение, точно кто потряс сильно за плечи. Глядел с радостным ужасом в темноту, сознательно и ожидая. Но глаза сомкнулись, и я заснул.

      20 июля.

      Анна Рудольфовна. "Да, я вчера ждала Вас после 9 часов и говорила с Вами. Я взяла Вашу фотографию и говорила через нее. Я спрашивала Вас. Но ответа не слыхала. Я не хотела его слышать.
      Я вчера надела снова то платье, которое я носила в Париже при М. В. И меня сразу до такой степени охватила эта атмосфера. Я все время не могла не думать о М. В. И о Вас.
      После около двух часов, я заснула. И пред этим у меня было такое чувство, как тогда... Еще мгновение - и может перейти в полный экстаз... Земля из-под ног уходит.
      Но Вас я тогда не звала. Но это могло быть...
      Да, я должна многое спросить Вас... Но сейчас придет Чуйко и нас снова перебьют"...
      "Вы совсем никогда не испытывали ревности?" Это она спросила вчера, раздумчиво соображая.
      - Нет... Но мне кажется, это недостаток.
      ...Из книги Синнета получаешь много поучительного, но обратно... Это детское требование чудес.
      Но, с другой стороны, мне стало ясно, насколько нарушения видимого закона не нужны, когда достигнута степень, когда можно его нарушить. Тогда создается такое понимание гармонии мира, связь явлений настолько близка и ясна, что их нельзя нарушать. Знание идет одновременно с властью.
      Но Синнет касается только самой простейшей трехмерной бездны и не заглядывает дальше.
      Мне почти ничто не было новостью. Все теософские идеи, которые я узнаю теперь, были моими уже давно. Почти с детства, точно они были врождены.
      Это из разговора в Люксембургском саду.
      В Гиме и Трокадеро.
      Таиах:
      "У нее серые близорукие глаза, которые видели видения... и губы чувственные и жестокие".
      Дарма - долг.*
      "Магия"*. Зеркало. Глаза с детскими и старческими веками. Веки натянутые, обведенные резкой линией, разрезаны наискось. Губы горькие и знающие. Их поцелуй прожжет сердце холодным и острым пламенем. Глаза, которые смотрят в зеркало и получают ответный луч. Женское лицо, притягательное и горькое. Дева-полынь. А с обратной стороны ее покрывало приподнято и видна голова старика - грустное познание.
      Змей у ее ног, извившийся и покорно приподнявший шею, закинув голову.
      Вечером я прихожу к Анне Рудольфовне. Сумерки. Она меня берет за обе руки.
      "Я знала, что Вы придете раньше других, и ждала Вас". Она долго держит руки. Потом проводит мне по лицу рукой, как бы снимая что-то с глаз. Я замер. Но сердце мое затворено. Я не чувствую близости М. В., и сердце заперто.
      "Вы слышите мой вопрос?"
      - Нет... Моя душа запылилась...
      Молчание. Она целует мою голову. Прижимает ее и говорит:
      "Нет, сердце Ваше не пробудится... По крайней мере, в этой жизни...".
      -Значит, остается один разум?.. "Один разум".
      - Не забывайте меня никогда...
      Грустное и долгое молчание. Потом приходит Чуйко, потом Сомов*...
      Анна Рудольфовна говорит о своем дяде* (Compardon). О старых книгах, библиотеках*. О Луне и, наконец, о Крыме.

      21 июля.

      Это страшный вечер.
      "Сегодня я получила письмо. Меня зовут туда в 11 часов. Но одну. Непременно одну. И одновременно я получила письмо от Штейнера*. Где он требует, чтобы я никуда не выходила одна - без надежного человека. Я не пойду без Вас. Но после Вы пойдете. Вы пойдете, что бы там ни было? Это очень страшно, может, смерть... Пойдете?"
      -Да...
      Она берет мои руки, всматривается в меня пальцами. Проводит по лицу.
      "Я люблю Ваши глаза. Они впалые, глубокие. Рот... Нет, он очень чужой. Эти губы много говорили слов. Они могут лгать... Нет... сердце не родится в Вас. Вы ведь никогда не испытывали ревность? Нет? Если бы отсутствие ревности было бы соединено с любовью, то это была бы одна из высших степеней... Но у Вас нет любви...
      Маргарите Васильевне Вы ничего не сделаете дурного. Теперь она в сказке... Вы для нее сказка. Я создала ее. Она сейчас же идеализировала все, что я говорила про Ваш характер. Ах, как меня тогда поразила в Багатели Ваша рука!.. Она говорила все о божественном спокойствии... Я ее застала тогда ужасной. У нее был раздражительный, недостойный ее тон... Бабий... Даже Чуйко ее останавливал.
      После она все повторяла: четверг, пятница и суббота. Четверг, пятница и суббота...
      И я знаю, что мы опять встретимся - и это будет снова сказка...
      Ваша чувственность головная. Вы можете ее победить... С такой рукой можно быть монахом...
      Когда Вы ехали тогда на велосипеде - она все время хотела, чтобы Вы были рядом... Она даже Вашу кричалку находила красивой...
      Как странно... Вы повторяете ее жесты. Она именно так держала мои руки всю ночь с пятницы на субботу... Я была в этом же платье".
      Потом слова замолкли. Она долго проводила пальцами по лицу, целовала мои глаза и тихо шептала:
      "Снимаю с Вас всякую пыль жизни".
      "Вас никто не ласкал в детстве*? Нет? Да, Вы испытали слишком мало ласки..."
      Потом она начала становиться беспокойнее...
      "Нет... останьтесь со мной до 11 часов. Да? Останьтесь... и никуда не пускайте меня. Выньте шпильки, свяжите мне руки... Вы никому не отдадите меня? Нет, никому не отдадите?"
      Ее беспокойство росло бесконечно, она слабела и впадала в беспамятство.
      Рядом часы отчетливо били 11, ущербная луна всходила. Я сидел над ней до глубокой ночи. Сердце мое было твердо и радостно. Я чувствовал в себе странную и радостную силу.
      Когда я касался пальцами ее лба и глаз, она успокаивалась.
      Моментами она снова шептала: "Ведь Вы меня никому не отдадите?"
      И раз сказала: "Вы не усомнитесь во мне? Вы не разлюбите меня? Это так близко от злой и могучей силы... Вы не усомнитесь во мне?"

      23.24 июля. Полночь 23/24- Полдень 24.

      Руан*. Конец июля - Шартр*. Набат в душе.

      2 августа. 3 августа.

      Страсбург*. Вечер. М. В. и Любимов" встречают меня на вокзале.
      Голос дрожит. Я едва могу произносить слова.
      "Пойдемте к собору".
      Мы вдвоем. Идем по темным улицам. Но между нами непрерывная стена.
      "Не теребите вашу бородку. Опять вы делаете те же безнадежные жесты... Помните, как мы у решетки Люксембургского сада ходили..."
      Стоим над рекой. Подходит пьяный старик и говорит, смеясь, по-немецки: "Вам обоим лучше всего в воду... Теперь же".
      Я не понимаю. Он говорит ту же фразу по-французски и уходит - смеясь и бормоча.
      Мы возвращаемся мертвые, с отчаяньем в душе.
      Я один в своей комнате. Становлюсь на колени. Но в 3 окна свет. Стучат экипажи. Сон меня сваливает. Беспокойный, прерывистый.
      "Значит, и теперь, и теперь все то же. Все было изобретено в письмах".
      Ночью открываю глаза и в полосе света на потолке вижу ясно портал собора.
      Рано утром иду в собор - молиться. Но душа мертва и беспокойна.
      В 11 часов уезжает Любимов. Мы едем снова вдвоем в собор. Мне хочется сказать:
      "Милая, милая Маргарита Васильевна" - и мне кажется, что, если я это скажу, - чары распадутся... Но язык прилип. Мы долго ходим по собору Сторож гонит нас. Наконец, мы садимся. Я беру ее руку. Она мертвая, бесчувственная.
      "Но почему, почему же становится между нами эта стена?.. Ведь я не лгал в моих письмах. То было правдой, а не это".
      Так мы говорим, но безнадежные слова не воскрешают нас.
      "Не будем больше никогда говорить об этом". И мы идем на башню. Стоим перед часами. Смеемся нервным смехом. И что-то спадает с нас. На башне вдруг все спадает. Мы можем говорить. Сперва шутя, потом серьезно...
      Мы одни. Мы говорим о том чувстве, которому нет выхода в земных условиях, о той связи, которая легла между нами.
      "Почему я Вас узнала тогда? Помните тот обед у нас, когда Н. В. Евреинова* приехала. Я тогда взглянула на Вас и почувствовала, что бездна разверзается... Почему это?"
      Я прижимаюсь лбом к ее рукам и чувствую, как она целует мои волосы...
      - Благословляете ли Вы меня на этот путь?
      "Да, да..."
      И наши лица близко и губы прикасаются. Я невольно склоняюсь на колени, и она кладет мне руку на голову...
      Вечером Кольмар и Вагнер*.

      4 августа.

      Кольмар. Опять мы на башне.
      Я держу ее руки, и мне хочется передать ей все мое счастье, все мое спокойствие. И я чувствую, как моя сила успокаивает ее. Она закрывает глаза и на несколько минут теряет сознание.
      Мое сердце разрывается от порыва к ней. Я целую ее в лоб, и она открывает глаза.
      Каждые 10 минут мимо нас проходит сторож с каким-то инструментом в руках и вертит часы. Тогда мы отодвигаемся, но держимся за руки, Я чувствую ее локоть, который прижимается ко мне...

      5-6 августа.

      Цюрих... В ее комнате, высокой, угловой, как на башне. "Почему, когда Вы держите мою руку, мне кажется, что это так естественно... А если бы кто-нибудь другой держал...
      Почему Вы такой хороший? Почему я Вас тогда таким угадала и все время верила, что остальное - это только маски?
      ...Нет, любовь должна быть цельной..."
      Входят. Мы быстро отдергиваем руки.
      "Как это было больно. Точно разорвалось что-то... И стыдно... Вы ведь всегда будете держать мои руки... Мне так легко и спокойно..."
      Мы читаем St. Victor'a.
      "Яко с на-ами Бог"...
      Она вспоминает слова литургии.
      "Нет, оставьте Вы ваши фокусы".

      7 августа. Воскресенье.

      Утром смута и вопросы:
      "Имею ли я право идти своей дорогой, когда меня любят. Ведь один шаг - и мужское чувство захватит меня и унесет. Эта физическая близость прикосновений может прорваться ежесекундно - одним резким движением.
      Может быть, здесь я должен гореть? Может - это эгоизм теперь - для себя идти дорогой отречения?"
      Мне хотелось еще написать письмо Анне Рудольфовне с этими сомнениями, но я удержался. Отправил только то, что было написано вчера.
      В 10 часов прихожу к М. В. Жду, сидя на лестнице. Читаю "La Voix de Silence"*. Суровые требования крепят душу...
      Но вот мы опять одни, и моя дорога отречений становится далекой. Ненужной...
      Я читаю вслух, и ее рука в моей груди. И невыразимое чувство охватывает меня. Мой голос дрожит и прерывается. Огненная дрожь пробегает... Теперь она сильнее, и я люблю ее страстно, по-человечески...
      "Мы не расстанемся никогда... Мы будем вместе..."
      - Нет. Это не может быть. И опять чувство отречения охватывает меня. Я кладу ей руку на голову. Чувствую ее волосы и всю силу, трепещущую во мне, вкладываю в одно желание:
      - Будьте свободной, будьте сильной и не думайте обо мне.
      "Разве Вы хотите, чтобы я Вас забыла?"
      - О, нет...
      И опять минуты трепета, смеха, детских ласк. Я беру ее голову обеими руками и целую ее волосы.
      Безумная Девушка... Милая, бедная девочка... Какие у Вас блестящие и мокрые глаза.
      Мне надо уходить. Когда я отнимаю руку, она снова удерживает ее.
      - Вот еще вчера я мог уйти... А сегодня мои руки уже не могут оторваться... Вчера только кисти, а сегодня до самого плеча... Я уйду, но руки мои останутся...
      После завтрака мы опять читаем. И я чувствую, что порыв страсти подступает к моим щекам, мутит мои глаза, сжимает сердце.
      Мы идем гулять. Дождь проливной. Дороги мокрые. На душе становится уныло и равнодушно.
      "Мне стало ужасно скучно... Вы очень небрежно одеваетесь... Помните, я предупреждала Вас о своей способности неожиданно возненавидеть человека? Я не могу бороться с ней... Я начинаю ненавидеть сперва его вещи... И вот, я уже ненавижу Вашу накидку. Я точно так же ненавидела мантильку одного человека, который любил меня".
      - Тогда мне надо завтра же уехать из Цюриха... С этим нельзя бороться, можно только предупреждать...
      "Нет, я не думаю, чтобы это могло случиться по отношению к Вам. Вы слишком равнодушны и спокойны. Я не выношу, когда меня любят. Ведь это борьба. Если предо мной склоняются, я хочу добить... Вы ведь не знаете моего характера. Я люблю, чтобы мне противоречили, чтобы меня не любили".
      Мы идем домой бодрые. Льет дождь. И я чувствую новое освобождение. Я готов был уступить, отступить от завета чистоты, но вот, хоть не своей волей, но мне показан снова этот путь...
      Вечер.
      Маргарита Константиновна* смотрит руку Маргариты Васильевны.
      "Вы будете 2 раза замужем. В первый раз выйдете по женской глупости. У Вас будет ребенок, необыкновенно талантливый, но больной. Второй раз Вы будете замужем за человеком старше Вас, который будет хранить Вас. Вы разведетесь с первым мужем. Преступление".

      8 августа. Понедельник.

      Встречаю М. В. на дороге.
      "Я иду к Вам. Пойдемся в горы. Моя комната, которую я так любила, теперь стала мне ненавистной. Все заходят - какая-то проезжая дорога... мне опять грустно..."
      Мы идем опять по вчерашней дороге. Я держу ее руку и говорю:
      "Я теперь радостен. После вчерашней прогулки все мои сомнения разошлись. Вчера ночью и утром я очень сомневался... Вы мне ответили - может, бессознательно. Теперь все ясно. Я думал вчера: имею ли я право идти по той дороге - дороге отречения. Не эгоизм ли это с моей стороны... И я вчера произвел опыт... бессознательно... Когда я читал - Вы держали меня за руку, а не я Вас... Я дал в себе проснуться мужчине...
      Вы это заметили бессознательно, инстинктивно.
      Теперь сомнений нет. Я держу Вашу руку... Мы никогда не можем полюбить друг друга в человечестве".
      И мы идем в горы, радостные и смеющиеся.
      Вспоминаем Гейне. Сидим на крутом склоне под соснами. Наши руки сплелись. Я чувствую ее волосы, ее губы...
      После завтрака. Я ее снимаю*. Мы снова сидим, близко касаясь головами.
      "Что такое воображение? У меня это было в детстве, когда я не могла заснуть... Я представляла себя мужчиной и тогда сразу засыпала... Это мой мистер Хайд. Нет... Не нужно об этом говорить".
      На лодке на озере... Луна...
      "Вон на Ютли - два огонька. Точно Катины глазки..."*
      "Нет... не держите меня за руку... увидят. Милый Макс... Нет, послушай... ты слышишь... Мне холодно..."
      Идем... Я грею руки ее. "Как хорошо... Что это? Школа... Как темно!..
      Вот теперь мне тепло... Вы согрели меня..."
      И мы стоим в темноте под ветвями, и на ее лице узоры ветвей и света.
       "Вы должны быть свободны и сильны. Вы скоро уйдете... нам недолго видеться. Вам нужно пройти сквозь жизнь... Вы полюбите скоро земной человеческой любовью... И я... полюблю того человека, которого Вы полюбите..."
      - А если он будет плохим человеком?
      - Вы сентиментальный немецкий юноша... Романтик... Вы должно быть, очень одиноки... Что вы сейчас чувствуете?
      - "Счастье... и звезды..."
      - Как Вы хорошо тогда написали: звезды подступают к глазам.
      "Вы мне вернули то письмо".
      - Как Вы все-таки могли мне вернуть мои письма, когда я попросила. Это было так больно. Точно когда разрываешь и потом еще удар концом!
      "Я переписывал их себе... Как же я мог их не вернуть тогда?"
      Вы их переписывали... В то время... когда Вам так не хотелось думать обо мне... До свидания... Днем в парке Вагнер. Я расскажу Вам сказочку:
      
      Жили-были дед да баба.
      Была у них курочка ряба...
      ...Яичко упало и разбилось.
      А после все поехали в Цюрих.


      Золотое яичко - это то, что никогда не бывает... Только и в Цюрихе осталось золотое яичко... Как я счастлив и грустен. Я отдал свою сказку... Любят, поскольку отдают.
      Милая девочка. Милая Аморя. Amore!( Любовь (итал.)) Может быть, это и есть благоухающее имя*. Ведь его сказала маленькая девочка...
      Вечером: "Какие люди скучные... Помните, как Ниника Бальмонт* говорит: "Люди скучные, не хочу жить со скучными людьми, я к ангелам хочу".

      9 августа. Вторник.

      ...Мы держимся за руки и идем в горы... Знойное утро.
      "Погодите... Не здесь... Здесь люди... Все эти Цвингли*... проклятые протестанты...
      Вы знаете немножко китайский язык, т. е. пранупта*... Вы знаете, как пишутся слова... Вот "человек": черточка сверху, дуга - это небо, а снизу прямая линия - земля. Т. е. это он растет из земли, но достигает неба. И они так все философски понимают. Добродетель - это знак цветка, но в небе... Это гораздо органичнее, чем у нас.
      Это мне рассказывал отец Дэзи Шевелевой*.
      ...Я очень дальнозорка. Мне доктор сказал, что мои глаза - для степи... что они не могут переносить города - все тесно для них... Мои предки были кочевники."*
      Мы сидим в тени у корней дерева, на траве. Косцы вдали. Голова на моем плече, руки близко. Тесно, тесно...
      "Какая радость! Какое счастье! И за что это Вам: то, что никогда не бывает... Золотое яичко... Но мы ведь не разобьем его..."
      - Да, это страшная сила! Какая страшная сила! Я люблю тебя цельной, мужской любовью... Нельзя раз отречься... Каждую минуту я отрекаюсь, каждую минуту я побеждаю себя... Я в себе перевожу эту силу страсти в другую силу и отдаю ее тебе.
      И каждый раз это страшная гордость и торжество...
      "Макс... Нет, я не могу говорить, Макс... и ты... Потому что мне сейчас же Кругликова вспоминается. Зачем Вы позволили так захватать Ваше имя...
      Нет, я не хочу, чтобы Вас убивали - это слишком глупо..."
      Письмо Анны Рудольфовны*.
      "Безысходность и глубина - это величайшие таинства земли".
      "Из 100 человек, вступивших на мой путь, 99 кончают смертью и безумием".
      В комнате М. В.
      "Сядьте сюда ближе, на диван... Ходят люди... Нет, запереть двери нельзя... Милый Макс. Вот так хорошо... Как мне хорошо... Ведь Вы сильный... Я так уверена в Вас. Я ничего не боюсь. Мне так все просто кажется и естественно..."
      - Но почему же мне - мне дано сделать то, что никто, никогда не делает...
      И она дремлет у меня на плече, то поет колыбельные песни, и лицо ее - лицо юноши Орфея.
      Потом опять приходят люди, мешают... Приходит Маргарита Константиновна:
      "Какой удивительный человек Наполеон III. Я только что учила о нем к экзамену Я ужасно увлекаюсь им. Но я очень разнообразна, я и Гарибальди увлекаюсь".
      Вечером, усталые, проводив Любимова, мы возвращаемся...
      "Ах нет, оставьте мою руку, увидят... Вы рыцарь - таких теперь нет. Как я Вас узнала, почему я узнала, что Вы такой".
      - Вы меня выдумали таким - и я стал им... "Тогда, за тем обедом, я вдруг почувствовала так ясно, что в моей жизни будет 3 года... Вы тогда на 3 года должны были уехать в Индию... И это было так неожиданно для меня...
      Тот день, когда Вы уезжали... Мне так тогда досталось за то, что Вы меня провожали*... Этого никогда не было в моей жизни... У меня с того дня сделалась невралгия, головная боль, меня лечили электричеством... Вы знаете, у нас в семье все к Вам очень плохо относятся... Мама* боится почему-то Вас, боится за меня... У папы* - это самое странное... но он всегда относился очень добродушно к людям... но тут у него какое-то озлобление. Совершенно непонятное".

      10 августа. Среда.

      Я жду в Алкоголичке. Читаю "Голос Молчания", и снова моя сила крепнет и радость растет.
      Вижу М. В. на улице сквозь белую занавеску. "Какая жара... Я страшно устала... Гвозди в подошвах, комар укусил..."
      Она говорит измученным капризным голосом. И вот мы в сосновом лесу. На хвоях. Огоньки голубые, звездочки, зеленые искры...
      Солнце черное, как паук с лиловыми лапами, все кристальное...
      "Смотри... Видишь, я прямо в солнце смотрю... Видишь, у меня глаза болят. Может, я ослепну... Почему же это так? Мне чужда твоя наружность, когда я вижу твое лицо в людях... Ты не похож... Ты совсем другой, Макс... Я ужасно малодушна... Я всегда отрекаюсь от тебя... как Петр*... У тебя должен бы был быть серьезный вид, и ты бы должен был быть высокого роста...
      Знаешь, когда ты уезжал из Москвы в Крым, я тогда записала в своем дневнике: "Оторвалась лучшая часть моей души..." Я бы тебе показала... Жаль, его нет со мной,
      А после того, как мы были в первый раз у Щукина, я записала:
      "Познакомилась с очень противным художником* на тонких ногах и с тонким голосом".
      Но как же нам быть?
      - Это будет наш сон. Он возвращается всегда, всю жизнь. А при людях мы будем чужими. И ты не должна мучиться этим, потому что ты отрекаешься от меня.
      "Откуда ты такой хороший?.. Нет, это не я сделала, ты был такой..."
      - У тебя совсем другое лицо... Лесное, звериное и божественное...
      У нее глаза странно расставленные, чувственные и веселые, светлые, как у Фавна... Смешные детские губы. Я вижу в ее лице - лицо женщины, лицо страсти -- и смотрю на небо, молюсь и отдаю это тому, кто придет и кого она полюбит.
      "Нет, скажи мне, как ты меня любишь? Я не знаю. Я бы хотела всегда быть так... чтобы это не кончалось. Сделай так, чтобы не было будущего, Макс, сделай..."
      - Для этого нужно быть сильным, как смерть...
      "Да, одна из обезьян не совсем сошла с ума. Она стала полоумной... Я не могу совсем сойти с ума..."
      И она лежит у меня на коленях с распустившимися волосами, бледными глазами. И прижимается ко мне и целует меня с любовью незнающего ребенка.
      "Ты любишь мою талантливую бровь... Люби ее... Поцелуй ее..."
      - Здесь над бровью живут сны... И вот 11 1/2 часов... Нет... еще рано... надо уходить. Нет... нет... нет.
      Это не рассвет,
      И не жаворонка пенье -
      То поет соловей...
      И когда мы выходим из леса и снова говорим "Вы", снова распадается очарование...
      Днем в том же лесу. Солнце с другой стороны. Она как лесной зверек, лукавая, шаловливая...

      Бог весть откуда я взялась,
      Сказать я не умею...
      Лесною птичкой родилась
      Иль феей*...

      Я лесной зверь и ползу к солнцу...
      Мы сперва читали "Голос Молчания".
      Отречение - это высшая степень желания. Тогда все исполняется, все дается. Добровольное и радостное отречение.
      "Нет, оставь... Я жить хочу... Разве это все не хорошо? разве я Майя?..
      Мы точно в стихотворении Гейне... Помнишь, там, где на деревенском балу встречаются никса и леший*. Они танцуют вместе, принимают сперва друг друга за людей и только после узнают друг друга...
      Как это мы узнали друг друга? Узнали, что мы не люди?
      Нет... Скажите мне, как Вы меня любите! Ну скажите!"
      - Это тайна изобретателя...
      "Ты была ведь влюблена раньше?"
      - Я теперь не влюблена.
      "Я знаю".
      - Да! Я тебе говорила. Это был человек с египетским лицом*. Ах! какое у него было лицо. Он всегда говорил со мной насмешливо. Я с ним всего 13 раз в жизни виделась. Да, я сосчитала. Я могла его видеть в прошлом году: меня его сестра позвала. Но он не был. У него такое презрительное лицо. В Эрмитаже, в Египетском отделе, есть совсем его портрет.
      Я его встретила на картинной выставке. "Я Вас видела во сне сегодня" - мы пред этим не виделись 2 года. Он так низко, низко иронически поклонился... "Я очень тронут такой честью". И больше не подошел. Он очень циничный и злой человек. Он женился и на другой же день развелся с женой...
      Он смотрит вот так... немного прищуренными глазами. У нас в деревне был кучер, который со спины был совершенно похож на него. Это меня ужасно волновало...
      Я совершенно становлюсь сумасшедшей, когда вижу его...
      Вечером. "Я тебе сказала про того человека... Я бы не сказала никому другому. Но ты совсем не такой, как все..."
      Идем в горы при луне. Город мерцает, как один драгоценный камень.
      "Да, ты мне совсем чужд при людях. А когда мы бываем с тобою одни - я все забываю. Я вижу в тебе только себя... Ведь этого у меня ни с кем никогда не было. И это меня не удивляет..."
      У меня был один сон - очень странный. Мне было тогда 6 лет. Мне снилось, что я вытащила утонувшую девушку из воды, и сама я была молодым человеком. На ней было черное платье. Я ясно помню ее лицо. Я принесла, т. е. принес, ее в дом ее родителей и потом сейчас же должна была уйти...
      ... Да, я помню - в тот день, когда ты приехал в Москву, я узнала о смерти Шевелева и вышла с заплаканными глазами. Я только что вернулась из Ярославля. От меня почему-то скрывали его смерть. Боялись...
      Я узнала от прислуги... Бросилась спрашивать. Вот кого я любила... Я его видела очень немного. И мне казалось, что он любил меня. Он несколько раз поцеловал мне руку... Он рассказывал мне о китайской грамматике...
      Поедемте путешествовать... Составимте маршрут... Гусиное озеро*... Да... на Гусиное озеро мне непременно нужно...
      - Вы знаете, что меня знают и ждут на Гусином озере? Когда я был в Петербурге у С. Ольденбурга*, я встретил у него двух бурят из Гусино-Озерских дацанов, и они узнали меня и сказали, что уже слышали обо мне от Ламы*.
      - Сперва в Коктебель, в Грецию... Потом, разумеется, в Египет... Это так близко... В Индию...
      - Только как мы поедем... Человеческие отношения так сложны...
      - Люди создали их, чтобы упростить жизнь...
      - Поехать с Анной Рудольфовной.
      - Она не вынесет Греции... Ведь она даже не могла ни разу спуститься до юга Италии... Это слишком много для нее. Она всегда повторяет: я никогда ни к чему не привыкаю...
      - Поедем с Алешей, с Любимовым, Они поймут...
      Голосок Маргариты Константиновны звенит в темноте задавая бесконечные гимназические вопросы... Когда она с Алексеем Васильевичем уходят вперед - мы садимся под деревом. Одни - на несколько минут - лесными и свободными...
      М. В. снимает шляпку. Закутывает голову чадрой. Голова становится совсем маленькая, с громадными глазами. Лицо египетское, жуткое при луне. Совсем бледное, точно нарисованное.
      У меня в глазах стоит жидкое солнце, текущее сквозь малиново-черные сосны. Оно висит как пылающая сосновая шишка... У него тонкие суставчатые крылья, как у бабочки. Между сосен тянутся солнечные дорожки... Аморя сидит с бронзовыми распущенными волосами. На ней луч. Сзади тьма сосен и небо горит ночным сапфиром. И всюду в глазах бродят желтые пятна.
      ...Когда я целую землю, мне непременно заползают в рот насекомые.

      11 августа.

      Опять наш лес. Утро.
      "Зачем эти человеческие морщины..."
      - Нет! оставь... Это сомнения. Я должна сама их отгонять... Нет...
      И я чувствую, что я слишком безвольно отдался своему счастью. Как только я ему отдаюсь, связь падает, встают тени... И я обнимаю ее голову и смотрю на небо и говорю:
      "Солнце! Огненный паук, который держит звезды в своей паутине, - ты охранишь эту маленькую голову, которая лежит на моей груди... Она мне дана, и я поведу ее... Я все, все отдаю тебе... Всю мою радость, всю мою силу.. Всю мою радость - даже если не останется ее больше в моей жизни..."
      - Меня смущает одна вещь, но я не могу тебе этого сказать.
      "Скажи, и мы похороним ее вместе. Иногда мало похоронить - надо еще осиновый кол воткнуть в могилу".
      - Мне опять пришла мысль об мистере Хайде... Я думала, что это кончено тогда... Почему это в самые лучшие минуты встало...
      "Мистер Хайд теперь не страшен... Я не боюсь его и не стыжусь его. Это был тот демон, которым нужно было быть. Это сожжено огнем теперь...
      Будда спросил святого, чем он хочет быть до достижения окончательного совершенства - 2 раза демоном или 6 раз ангелом, и святой ответил: конечно, два раза демоном.
      Мистер Хайд должен был быть. Без него не было бы того торжества и радости...
      Если после того можно было снова стать детьми - это окончательная победа. Да будет благословен мистер Хайд..."
      Ты мне тогда сейчас же ответила на то письмо?
      - Да, сейчас же, не думая... Я же тебе говорила, что мистер Джикл был слишком нечеловечен без мистера Хайда...
      "Мне кажется, что мы - те дети Адама, которым было дозволено снова вернуться в рай, и они увидели, что дерево Жизни срослось с деревом Познания и стало одно...
      ...И где бы и когда бы ты ни была и кем бы я ни был, если я подойду к тебе и возьму тебя за руку и скажу: "Amore" - этот лес снова встанет вокруг нас..."
      - Как я люблю тебя... Макс!.. Макс... Мой Макс... Нет, не мой...
      - "Нет, не люби меня... Я тебя люблю, но ты не должна любить меня..."
      Она кладет мне руки на плечи и, стоя немного выше меня, смотрит мне в лицо глубокими и строгими глазами и читает пушкинского "Пророка".

      И он мне грудь рассек мечом*...

      И в моей душе встает тот страшный жест посвящения, который рассекает грудь с правого плеча поперек.

      Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
      Исполнись волею моей.
      И, обходя моря и земли,
      Глаголом жги сердца людей!


      - Как я понимаю, что это было любимым стихотворением Достоевского. Как он должен был читать его!
      После обеда я купаюсь. Мы сидим у Маргариты Васильевны в комнате.
      "Я получил письмо от Анны Рудольфовны. Только я не могу сказать Вам всего... Она пишет, что Вам надо пройти через земную страсть... И когда это будет, я всегда буду с Вами, всегда Вы будете чувствовать мою руку...
      Странно... Я чувствую, что как только я становлюсь счастлив для себя - у Вас инстинктивно сразу начинаются колебания и сомнения... Мне нужно быть всегда счастливым для Вас. Я не должен пассивно принимать жизнь. И раньше: когда я уезжал в Азию, когда я решил весной уйти от Вас, и тогда было то же: подъем Вашего чувства. Да, все должно быть на мне..."
      Мы смотрим друг другу в лицо долго влажными глазами. Потом она медленно встает и начинает танцевать, торжественно и медленно.
      Мы идем обедать в Алкоголичку.
      - Нет, как же мы будем? Мы же не можем быть врозь. Как же мы будем видеться? Я приеду к тебе в Париж... Нет, в Париже мне надо будет жить опять у madame Jehane. Нет... лучше всего я останусь в Цюрихе - это можно сделать. И буду приезжать в Париж. И ты будешь приезжать сюда. Здесь мы будем свободнее... Только как мне с Нюшей быть? Ее надо вытащить из Москвы... А при ней... Она ничего не говорит, но молча не одобряет. Это гораздо хуже...
      Мы идем в горы - на Ютли, где жила Екатерина Алексеевна.
      "Я помню тот день, когда я получила твое письмо и стихотворение... На другой день мы поехали в St. Cloud. Большой компанией... Курсистки... Чуйко... Мне было ужасно. Чуйко был страшно заботлив. Он понимал и все хотел мне что-нибудь сказать.,. Тогда же он меня проводил до Гольштейн. Мы с Александрой Васильевной вместе ругали Вас...
      Я не знаю, почему все приближенные мои так не любят тебя... Это совершенно беспричинно... Даже горничная Поля... Это какой-то инстинктивный страх перед тобой... Сперва было иначе. Я помню, мама была в восторге, когда ты говорил в первый раз об Италии и об крымских пещерах... Потом она отреклась от этого.
      Папа с самого начала невзлюбил тебя... Помню, как тогда когда ты говорил о Крыме... Он сказал: "Вот говорит - точно подряд взял". Послушай, ведь это очень смешно. Ты не смеешься?.. Он бывает очень раздражен, когда возвращается домой усталый...
      Я боялась, что то же будет с Чуйко, и написала ему, что, когда он приедет в Москву, мы будем видеться, но чтобы он не приходил ко мне. И вышло так, что он пришел - и сразу всем понравился. Мама вышла с книжкой и прямо стала читать ему Я их оставила.
      И его сразу все полюбили.
      Он замечал, что между нами... Я ему сперва писала, что, вот, мы будем в Париже все втроем. И он все говорил: "Кажется, Ваш Макс назад танцует..."
      А потом говорил мне: "Не грызите же Вы его... Не ругайте же его. Бросьте говорить о его фельетонах и статьях... Удивительные люди... То убегают друг от друга... смотрят в разные стороны... А то вдруг уйдут в отдельную комнату, пошепчутся полчаса об четвертом измерении и выходят с сияющими лицами..."
      Мы идем все выше в горы.
      - Имей уважение к горным тропинкам. В них народная мудрость.
      ...Я никогда не мог вспомнить твоего лица. Я никогда, верно, не видал его настоящим.
      Теперь я буду его помнить вот таким: бледным, с распущенными волосами, прозрачными глазами, на фоне сухих красных листьев и стволов деревьев.
      "Как жутко... Точно область Аида перед входом в Елисейские поля... Мне было бы совсем страшно, если бы тебя не было..."
      - Когда мы войдем на Ютли - мы помолимся за Екатерину Алексеевну.
      "Вечная символика".
      Мы на террасе ресторана.
      С одной стороны Цюрих, как один холодный мерцающий камень. Камень, занявший четверть горизонта и сияющий сквозь черные переплеты деревьев... С другой - дикие долины и холмы... Гроза идет.
      Мы быстро пьем чай, спускаемся и говорим в ожидании поезда...
      "То письмо, которое я написал тебе весной, в первый раз было написано еще в Москве, когда я вернулся из Крыма. Я несколько дней ходил в невыразимом томлении. Мне казалось единственным выходом... И я прочел его... дал прочесть Екатерине Алексеевне. Я ведь ничего не знал о тебе тогда... Я должен был кого-нибудь спросить.
      Мне было невыносимо стыдно... Когда она взяла письмо, спросила: "Но нужно ли мне читать?" И прочла, и не знала, что сказать, а я сидел в углу комнаты, как приговоренный, - сгорая от стыда. Вдруг ворвался Бальмонт - он писал как раз об Оскаре Уайльде... Ворвался радостный, танцующий, щелкая пальцами:
      "У меня все слова, слова... Вокруг все слова... Что у вас обоих такие опрокинутые лица*? Ну, до свидания... Я сейчас дописываю..."
      И тогда Екатерина Алексеевна очень трудно, не глядя на меня, рассказала мне об Вашей способности возненавидеть того человека, со стороны которого Вы заметите чувство к себе. И я тут же незаметно одной рукой разорвал письмо...
      - "Да, Катя мне никогда не говорила об Вас... Она раз мне так сказала об одном молодом человеке - и я возненавидела его... Она всегда обвиняла себя в этом... Ну, расскажи мне еще... Что Вы говорили с Анной Рудольфовной обо мне".
      - Я не знаю - судя по ее словам, мне представлялось, что ты говорила с ней об очень многом... Значит, она совсем не различает того, что она слышит, от того, что она видит без слов. Она почти не чувствует слов, а только то, что за ними...
      "За что Вы меня терзали? Зачем Анна Рудольфовна все при мне говорила о Вашей руке?"

      12 августа.

      Дождливый день. Мы утром идем в лес. Солдаты стреляют. Мокрые сосны.
      "Я не могла заснуть после вчерашнего... Я все ждала утра, чтобы идти к тебе... А после почувствовала себя такой слабой, что не могла сдвинуться..."
      Остальной день в комнате... Я со страхом вижу, как в ней пробуждается страсть... И радость, и ужас. Что "это" нахлынет и унесет меня и ее, и сожжет...
      Моментами я почти не владею собой... Мне стоит громадных усилий воли остановиться и сосредоточить свою силу благословением над ее головой.
      Непокорное тело горит и трепещет... После мучительная и стыдная физическая боль...
      "Во мне живет маленький, но очень скверный демон... Я страшно боюсь всего, что ridicule (Смешно (франц.)).
      Этот мучительный страх - что скажут, on dit (Говорят (франц.))... Он может осмеять и унизить самое лучшее...
      И вот в тебе - я никогда не могу этого соединить. Ты бываешь ужасно ridicule. Твои манеры и внешность буквально всех раздражают с первого раза... Тебе надо иначе одеваться..."
      [Ты ужасно не умеешь обращ. - зач.]
      Она с простодушием и незнанием ребенка делает жесты и говорит слова женщины. Минуты сладости... Я не имею власти над собой... Хочется сказать: ну, пусть он сожжет нас...
      "Ты любишь мою красную кофточку?.. И оторочки?.. Хочешь, я подарю тебе красную кофточку?.. Ах, я такая глупая. Я не знаю, что тебе сделать приятное..."
      Вечером она лежит на диване...
      "Нет, я не могу заснуть, когда ты здесь... я не хочу терять времени... Как несправедливо, что ты должен уходить... Я бы заснула, если бы ты был ночью около меня...
      Я всегда чувствую твою руку..."
      Приходит Алексей Васильевич и Маргарита Константинова.
      Мы отодвигаемся, но я держу в руках ее чадру.
      "В ней все мои осени... В ней вся Богдановщина*... Она у меня с детства, с шести лет - в ней вся моя душа".
      М. К.: "Это опять газ... Я вчера говорю: Алексей Васильевич, у меня в ухе звенит. А он говорит: я слышу... Вот Вы говорили, М. В., про Бисмарка*... Поль Адан*! И теперь нас это раздражает.

      12 августа.

      Ты совершенно не умеешь обращаться с людьми. Только со мной ты удивительно тактичен. Никто со мной не был так тактичен, как ты...
      Письмо Анны Рудольфовны. "Не в порыве увлечения, а в сознании всего, что ожидает Вас, Вы должны идти...
      И сейчас... момент выбора..."
      Мы идем по мокрой дороге... Мимо нашего леса... Садимся на скамейку под соснами.
      Я читаю ей письмо...
      "Теперь мы должны решить... Я не могу решить сам... Потому что я решаю нашу, нашу судьбу - или дорога человеческая, с человеческим счастьем - острым и палящим, которое продлится год, два, три - или вечное мученье, безысходное, любовь, не ограниченная пределами жизни..."
      "Укрась мои серебряные рожки пурпурными розами и принеси меня в жертву, как барашка... Я всегда чувствовала себя жертвенной овцой... Ты ведь это сделаешь? Мне не будет больно?.."
      Смотрим друг на друга безнадежными, грустными, прощальными глазами. У нее текут слезы.
      Прощай и здравствуй!

      13 августа.

      Утром идем по росе... Мокрые ноги... Сушим чулки... Я целую ее ноги...
      Вечером сидим у окна. Аморе нездоровится. Она лежит на кушетке. Небо касается наших волос. Закат.
      "Мне снилось в Париже, что я умерла, лежу вот так, закрывши глаза, и знаю, что они никогда не откроются. И кто-то обнял мои ноги и целует их... И я знаю, что это ты... Тогда я с горечью подумала, что это только во сне бывает...
      Как мне знакомо это все. И это небо закатное, и колокольный звон... Точно это уже было когда-то... Ты помнишь, как тебя зовут?
      Я вижу сейчас спутники у звезды Большой Медведицы...." Я говорю о том вечере, который был когда-то, во время первого пребывания Бальмонта, когда мне предложили petit jeu из "Идиота"* - рассказать самый позорный факт своей жизни, и меня заставили рассказать о моем падении (Мирэ*). С. Поляков, который это знал.
      "Как они тебя мучили... Вот Константин верно случайно. Я бы убила всех, кто это слышал, если бы меня заставили рассказать... Как ты мог рассказывать? Это ведь можно рассказывать только тому, кто любит, кто это сожжет и очистит своей любовью"...

      14 августа.

      Целый день в лесу до вечера. Кругом выстрелы. Несколько пуль прожужжало около нас. Мы спрятались за большое дерево.
      Вечером опять у окна.
      "На чем мы вчера остановились?..
      У меня, я Вам говорила, был сон... Я видела себя в пустыне мужчиной и в своих объятиях женщину. Мне было тогда 10 лет... На меня этот сон произвел громадное впечатление... Я еще ни о чем тогда не знала... Потом он стал обычной мечтой... Я вызывала его по желанию - когда была измучена, бессонница - и это моментально действовало - я засыпала сразу.
      Я не знаю, что хуже - эта ли усталость нервная или это средство... Здесь все неестественно...
      Я об этом говорила на исповеди священнику. Он сказал:
      "Вы верно очень нервны. Старайтесь не думать. И не кайтесь в этом".
      ... Я помню - мне было лет 8 - девочку лет 4-х... Очень хорошенькую... Я ее не любила, но была странная притягательность для меня. Я ее привязывала к дереву, раздевала, жала ей руки так, чтобы ей было больно, чертила вокруг нее круги, шептала какие-то страшные слова, водила ее по разным темным местам. Она меня страшно боялась... И... это ужасно подло, при других я была с ней очень хороша, ласкала ее...
      Раз я начала это - позже... рассказывать при маме... Она оборвала меня: "Что ты выдумываешь на себя, для того чтобы быть интересной"...



В библиотеку
М. Волошин
<
продолжение...